Неточные совпадения
— Ну, пусть не так! — равнодушно соглашался Дмитрий, и Климу
казалось, что, когда брат рассказывает даже именно так, как было, он все равно не верит в то, что говорит. Он знал множество глупых и смешных анекдотов, но рассказывал не смеясь, а как бы даже конфузясь. Вообще в нем явилась непонятная Климу озабоченность, и людей на
улицах он рассматривал таким испытующим взглядом, как будто считал необходимым понять каждого из шестидесяти тысяч жителей города.
Они оба вели себя так шумно, как будто кроме них на
улице никого не было. Радость Макарова
казалась подозрительной; он был трезв, но говорил так возбужденно, как будто желал скрыть, перекричать в себе истинное впечатление встречи. Его товарищ беспокойно вертел шеей, пытаясь установить косые глаза на лице Клима. Шли медленно, плечо в плечо друг другу, не уступая дороги встречным прохожим. Сдержанно отвечая на быстрые вопросы Макарова, Клим спросил о Лидии.
Вера Петровна долго рассуждала о невежестве и тупой злобе купечества, о близорукости суждений интеллигенции, слушать ее было скучно, и
казалось, что она старается оглушить себя. После того, как ушел Варавка, стало снова тихо и в доме и на
улице, только сухой голос матери звучал, однообразно повышаясь, понижаясь. Клим был рад, когда она утомленно сказала...
Дома приплюснуты к земле, они,
казалось, незаметно тают, растекаясь по
улице тенями; от дома к дому темными ручьями текут заборы.
А вот углов — даже днем боялся; бывало, идешь по
улице, нужно повернуть за угол, и всегда
казалось, что там дожидается меня что-то, не мальчишки, которые могут избить, и вообще — не реальное, а какое-то… из сказки.
— Здравствуйте, — сказал Диомидов, взяв Клима за локоть. — Ужасный какой город, — продолжал он, вздохнув. — Еще зимой он пригляднее, а летом — вовсе невозможный. Идешь
улицей, и все
кажется, что сзади на тебя лезет, падает тяжелое. А люди здесь — жесткие. И — хвастуны.
С восхода солнца и до полуночи на
улицах суетились люди, но еще более были обеспокоены птицы, — весь день над Москвой реяли стаи галок, голубей, тревожно перелетая из центра города на окраины и обратно;
казалось, что в воздухе беспорядочно снуют тысячи черных челноков, ткется ими невидимая ткань.
И все они
казались жидкими, налитыми какой-то мутной влагой; Клим ждал, что на следующем шаге некоторые из них упадут и растекутся по
улице грязью.
Улица была типично московская, деревянная, а этот недавно оштукатуренный особняк
казался туго накрахмаленным щеголем, как бы случайно попавшим в ряд стареньких, пестрых домиков.
Днем по
улицам летала пыль строительных работ, на Невском рабочие расковыривали торцы мостовой, наполняя город запахом гнилого дерева; весь город
казался вспотевшим.
А город, окутанный знойным туманом и густевшими запахами соленой рыбы, недубленых кож, нефти, стоял на грязном песке; всюду, по набережной и в пыли на
улицах, сверкала, как слюда, рыбья чешуя, всюду медленно шагали распаренные восточные люди, в тюбетейках, чалмах, халатах; их было так много, что город
казался не русским, а церкви — лишними в нем.
Она тотчас пришла. В сером платье без талии, очень высокая и тонкая, в пышной шапке коротко остриженных волос, она была значительно моложе того, как
показалась на
улице. Но капризное лицо ее все-таки сильно изменилось, на нем застыла какая-то благочестивая мина, и это делало Лидию похожей на английскую гувернантку, девицу, которая уже потеряла надежду выйти замуж. Она села на кровать в ногах мужа, взяла рецепт из его рук, сказав...
Ехали долго, по темным
улицам, где ветер был сильнее и мешал говорить, врываясь в рот. Черные трубы фабрик упирались в небо, оно имело вид застывшей тучи грязно-рыжего дыма, а дым этот рождался за дверями и окнами трактиров, наполненных желтым огнем. В холодной темноте двигались человекоподобные фигуры, покрикивали пьяные, визгливо пела женщина, и чем дальше, тем более мрачными
казались улицы.
Несмотря на раннюю пору, людей на
улице было много, но
казалось, что сегодня они двигаются бесцельно и более разобщенно, чем всегда.
Выпустили Самгина неожиданно и с какой-то обидной небрежностью: утром пришел адъютант жандармского управления с товарищем прокурора, любезно поболтали и ушли, объявив, что вечером он будет свободен, но освободили его через день вечером. Когда он ехал домой, ему
показалось, что
улицы необычно многолюдны и в городе шумно так же, как в тюрьме. Дома его встретил доктор Любомудров, он шел по двору в больничном халате, остановился, взглянул на Самгина из-под ладони и закричал...
Вход в
улицу, где он жил, преграждали толстые полицейские на толстых лошадях и несколько десятков любопытствующих людей; они
казались мелкими, и Самгин нашел в них нечто однообразное, как в арестантах. Какой-то серенький, бритый сказал...
Он оделся и, как бы уходя от себя, пошел гулять.
Показалось, что город освещен празднично, слишком много было огней в окнах и народа на
улицах много. Но одиноких прохожих почти нет, люди шли группами, говор звучал сильнее, чем обычно, жесты — размашистей; создавалось впечатление, что люди идут откуда-то, где любовались необыкновенно возбуждающим зрелищем.
Самгин попросил чаю и, закрыв дверь кабинета, прислушался, — за окном топали и шаркали шаги людей. Этот непрерывный шум создавал впечатление работы какой-то машины, она выравнивала мостовую, постукивала в стены дома, как будто расширяя
улицу. Фонарь против дома был разбит, не горел, —
казалось, что дом отодвинулся с того места, где стоял.
Сухо рассказывая ей, Самгин видел, что теперь, когда на ней простенькое темное платье, а ее лицо, обрызганное веснушками, не накрашено и рыжие волосы заплетены в косу, — она
кажется моложе и милее, хотя очень напоминает горничную. Она убежала, не дослушав его, унося с собою чашку чая и бутылку вина. Самгин подошел к окну; еще можно было различить, что в небе громоздятся синеватые облака, но на
улице было уже темно.
Самгин подошел к столбу фонаря, прислонился к нему и стал смотреть на работу. В
улице было темно, как в печной трубе, и
казалось, что темноту создает возня двух или трех десятков людей. Гулко крякая, кто-то бил по булыжнику мостовой ломом, и, должно быть, именно его уговаривал мягкий басок...
Улицу перегораживала черная куча людей; за углом в переулке тоже работали, катили по мостовой что-то тяжелое. Окна всех домов закрыты ставнями и окна дома Варвары — тоже, но оба полотнища ворот — настежь. Всхрапывала пила, мягкие тяжести шлепались на землю. Голоса людей звучали не очень громко, но весело, — веселость эта
казалась неуместной и фальшивой. Неугомонно и самодовольно звенел тенористый голосок...
«Короче, потому что быстро хожу», — сообразил он. Думалось о том, что в городе живет свыше миллиона людей, из них — шестьсот тысяч мужчин, расположено несколько полков солдат, а рабочих,
кажется, менее ста тысяч, вооружено из них, говорят, не больше пятисот. И эти пять сотен держат весь город в страхе. Горестно думалось о том, что Клим Самгин, человек, которому ничего не нужно, который никому не сделал зла, быстро идет по
улице и знает, что его могут убить. В любую минуту. Безнаказанно…
Вечерами, поздно, выходил на
улицу, вслушивался в необыкновенную, непостижимую тишину, —
казалось, что день ото дня она становится все более густой, сжимается плотней и — должна же она взорваться!
Раза два, вечерами, Самгин выходил подышать на
улицу, и ему
показалось, что знакомые обыватели раскланиваются с ним не все, не так почтительно, как раньше, и смотрят на него с такой неприязнью, как будто он жестоко обыграл их в преферанс.
Сквозь двойные рамы с
улицы не доносилось ни звука, и
казалось, что все, на площади, живет не в действительности, а только в памяти.
Он ощущал позыв к женщине все более определенно, и это вовлекло его в приключение, которое он назвал смешным. Поздно вечером он забрел в какие-то узкие, кривые
улицы, тесно застроенные высокими домами. Линия окон была взломана,
казалось, что этот дом уходит в землю от тесноты, а соседний выжимается вверх. В сумраке, наполненном тяжелыми запахами, на панелях, у дверей сидели и стояли очень демократические люди, гудел негромкий говорок, сдержанный смех, воющее позевывание. Чувствовалось настроение усталости.
На
улице простились. Самгин пошел домой пешком. Быстро мчались лихачи, в экипажах сидели офицера,
казалось, что все они сидят в той же позе, как сидел первый, замеченный им: голова гордо вскинута, сабля поставлена между колен, руки лежат на эфесе.
Шемякин говорил громко, сдобным голосом, и от него настолько сильно пахло духами, что и слова
казались надушенными. На
улице он
казался еще более красивым, чем в комнате, но менее солидным, — слишком щеголеват был его костюм светло-сиреневого цвета, лихо измятая дорогая панама, тросточка, с ручкой из слоновой кости, в пальцах руки — черный камень.
Он остановил коня пред крыльцом двухэтажного дома, в пять окон на
улицу, наличники украшены тонкой резьбой, голубые ставни разрисованы цветами и
кажутся оклеенными обоями. На крыльцо вышел большой бородатый человек и, кланяясь, ласково сказал...
— Смир-рно-о! — кричат на них солдаты, уставшие командовать живою, но неповоротливой кучкой людей, которые
казались Самгину измятыми и пустыми, точно испорченные резиновые мячи. Над канавами
улиц, над площадями висит болотное, кочковатое небо в разодранных облаках, где-то глубоко за облаками расплылось блеклое солнце, сея мутноватый свет.
Он сидел, курил, уставая сидеть — шагал из комнаты в комнату, подгоняя мысли одну к другой, так провел время до вечерних сумерек и пошел к Елене. На
улицах было не холодно и тихо, мягкий снег заглушал звуки, слышен был только шорох, похожий на шепот. В разные концы быстро шли разнообразные люди, и
казалось, что все они стараются как можно меньше говорить, тише топать.
Прыжки осветительных ракет во тьму он воспринимал как нечто пошлое, но и зловещее. Ему
казалось, что слышны выстрелы, — быть может, это хлопали двери. Сотрясая рамы окон, по
улице с грохотом проехали два грузовых автомобиля, впереди — погруженный, должно быть, железом, его сопровождал грузовик, в котором стояло десятка два людей, некоторые из них с ружьями, тускло блеснули штыки.
Он был так велик, что Самгину
показалось: человек этот, на близком от него расстоянии, не помещается в глазах, точно колокольня. В ограде пред дворцом и даже за оградой, на
улице, становилось все тише, по мере того как Родзянко все более раздувался, толстое лицо его набухало кровью, и неистощимый жирный голос ревел...