Неточные совпадения
Он всегда говорил, что на мужике далеко не уедешь, что есть только одна лошадь, способная сдвинуть воз, — интеллигенция. Клим знал, что интеллигенция — это отец, дед, мама, все знакомые и, конечно, сам Варавка, который может сдвинуть какой угодно
тяжелый воз. Но было странно, что доктор, тоже очень сильный
человек, не соглашался с Варавкой; сердито выкатывая черные глаза, он кричал...
Красивое лицо ее бледнело, брови опускались; вскинув
тяжелую, пышно причесанную голову, она спокойно смотрела выше
человека, который рассердил ее, и говорила что-нибудь коротенькое, простое.
Мария Романовна тоже как-то вдруг поседела, отощала и согнулась; голос у нее осел, звучал глухо, разбито и уже не так властно, как раньше. Всегда одетая в черное, ее фигура вызывала уныние; в солнечные дни, когда она шла по двору или гуляла в саду с книгой в руках, тень ее казалась
тяжелей и гуще, чем тени всех других
людей, тень влеклась за нею, как продолжение ее юбки, и обесцвечивала цветы, травы.
Там явился длинноволосый
человек с тонким, бледным и неподвижным лицом, он был никак, ничем не похож на мужика, но одет по-мужицки в серый, домотканого сукна кафтан, в
тяжелые, валяные сапоги по колено, в посконную синюю рубаху и такие же штаны.
Тускло поблескивая на солнце,
тяжелый, медный колпак медленно всплывал на воздух, и
люди — зрители, глядя на него, выпрямлялись тоже, как бы желая оторваться от земли. Это заметила Лидия.
Клим изорвал письмо, разделся и лег, думая, что в конце концов
люди только утомляют. Каждый из них, бросая в память
тяжелую тень свою, вынуждает думать о нем, оценивать его, искать для него место в душе. Зачем это нужно, какой смысл в этом?
В течение пяти недель доктор Любомудров не мог с достаточной ясностью определить болезнь пациента, а пациент не мог понять, физически болен он или его свалило с ног отвращение к жизни, к
людям? Он не был мнительным, но иногда ему казалось, что в теле его работает острая кислота, нагревая мускулы, испаряя из них жизненную силу.
Тяжелый туман наполнял голову, хотелось глубокого сна, но мучила бессонница и тихое, злое кипение нервов. В памяти бессвязно возникали воспоминания о прожитом, знакомые лица, фразы.
Листья, сорванные ветром, мелькали в воздухе, как летучие мыши, сыпался мелкий дождь, с крыш падали
тяжелые капли, барабаня по шелку зонтика, сердито ворчала вода в проржавевших водосточных трубах. Мокрые, хмуренькие домики смотрели на Клима заплаканными окнами. Он подумал, что в таких домах удобно жить фальшивомонетчикам, приемщикам краденого и несчастным
людям. Среди этих домов забыто торчали маленькие церковки.
Один из них был важный: седовласый, вихрастый, с отвисшими щеками и все презирающим взглядом строго выпученных мутноватых глаз
человека, утомленного славой. Он великолепно носил бархатную визитку, мягкие замшевые ботинки; под его подбородком бульдога завязан пышным бантом голубой галстух; страдая подагрой, он ходил так осторожно, как будто и землю презирал. Пил и ел он много, говорил мало, и, чье бы имя ни называли при нем, он, отмахиваясь
тяжелой, синеватой кистью руки, возглашал барским, рокочущим басом...
Он почти всегда безошибочно избирал для своего тоста момент, когда зрелые
люди тяжелели, когда им становилось грустно, а молодежь, наоборот, воспламенялась. Поярков виртуозно играл на гитаре, затем хором пели окаянные русские песни, от которых замирает сердце и все в жизни кажется рыдающим.
— Здравствуйте, — сказал Диомидов, взяв Клима за локоть. — Ужасный какой город, — продолжал он, вздохнув. — Еще зимой он пригляднее, а летом — вовсе невозможный. Идешь улицей, и все кажется, что сзади на тебя лезет, падает
тяжелое. А
люди здесь — жесткие. И — хвастуны.
Не отрывая от рубина мокреньких, красных глаз,
человек шевелил толстыми губами и, казалось, боялся, что камень выскочит из
тяжелой золотой оправы.
Чувствуя, что беседа этих случайных
людей тяготит его, Самгин пожелал переменить место и боком проскользнул вперед между пожарным и танцором. Но пожарный
тяжелой рукой схватил его за плечо, оттолкнул назад и сказал поучительно...
На дороге снова встал звонарь,
тяжелыми взмахами руки он крестил воздух вслед экипажам;
люди обходили его, как столб. Краснорожий
человек в сером пиджаке наклонился, поднял фуражку и подал ее звонарю. Тогда звонарь, ударив ею по колену, широкими шагами пошел по средине мостовой.
Почему-то было неприятно узнать, что Иноков обладает силою, которая позволила ему так легко вышвырнуть
человека, значительно более плотного и
тяжелого, чем сам он. Но Клим тотчас же вспомнил фразу, которую слышал на сеансе борьбы...
— У Гризингера описана душевная болезнь, кажется — Grübelsucht — бесплодное мудрствование, это — когда
человека мучают вопросы, почему синее — не красное, а
тяжелое — не легко, и прочее в этом духе. Так вот, мне уж кажется, что у нас тысячи грамотных и неграмотных
людей заражены этой болезнью.
Странно и обидно было видеть, как чужой
человек в мундире удобно сел на кресло к столу, как он выдвигает ящики, небрежно вытаскивает бумаги и читает их, поднося близко к
тяжелому носу, тоже удобно сидевшему в густой и, должно быть, очень теплой бороде.
Кончив экзамены, Самгин решил съездить дня на три домой, а затем — по Волге на Кавказ. Домой ехать очень не хотелось; там Лидия, мать, Варавка, Спивак —
люди почти в равной степени
тяжелые, не нужные ему. Там «Наш край», Дронов, Иноков — это тоже мало приятно. Случай указал ему другой путь; он уже укладывал вещи, когда подали телеграмму от матери.
Самгин взял бутылку белого вина, прошел к столику у окна; там, между стеною и шкафом, сидел, точно в ящике, Тагильский, хлопая себя по колену измятой картонной маской. Он был в синей куртке и в шлеме пожарного солдата и
тяжелых сапогах, все это странно сочеталось с его фарфоровым лицом. Усмехаясь, он посмотрел на Самгина упрямым взглядом нетрезвого
человека.
Патрон был мощный
человек лет за пятьдесят, с большою,
тяжелой головой в шапке густых, вихрастых волос сивого цвета, с толстыми бровями; эти брови и яркие, точно у женщины, губы, поджатые брезгливо или скептически, очень украшали его бритое лицо актера на роли героев.
К Самгину подошли двое: печник, коренастый, с каменным лицом, и черный
человек, похожий на цыгана. Печник смотрел таким
тяжелым, отталкивающим взглядом, что Самгин невольно подался назад и встал за бричку. Возница и черный
человек, взяв лошадей под уздцы, повели их куда-то в сторону, мужичонка подскочил к Самгину, подсучивая разорванный рукав рубахи, мотаясь, как волчок, который уже устал вертеться.
«Ничего своеобразного в этих
людях — нет, просто я несколько отравлен марксизмом», — уговаривал себя Самгин, присматриваясь к
тяжелому, нестройному ходу рабочих, глядя, как они, замедляя шаги у ворот, туго уплотняясь, вламываются в Кремль.
Идет всеобщее соревнование в рассказах о несчастии жизни, взвешивают
люди, кому
тяжелее жить.
Когда Самгин вышел на Красную площадь, на ней было пустынно, как бывает всегда по праздникам. Небо осело низко над Кремлем и рассыпалось
тяжелыми хлопьями снега. На золотой чалме Ивана Великого снег не держался. У музея торопливо шевырялась стая голубей свинцового цвета. Трудно было представить, что на этой площади, за час пред текущей минутой, топтались, вторгаясь в Кремль, тысячи рабочих
людей, которым, наверное, ничего не известно из истории Кремля, Москвы, России.
Его не слушали. Рассеянные по комнате
люди, выходя из сумрака, из углов, постепенно и как бы против воли своей, сдвигались к столу. Бритоголовый встал на ноги и оказался длинным, плоским и по фигуре похожим на Дьякона. Теперь Самгин видел его лицо, — лицо
человека, как бы только что переболевшего какой-то
тяжелой, иссушающей болезнью, собранное из мелких костей, обтянутое старчески желтой кожей; в темных глазницах сверкали маленькие, узкие глаза.
Захлестывая панели, толпа сметала с них
людей, но сама как будто не росла, а, становясь только плотнее,
тяжелее, двигалась более медленно. Она не успевала поглотить и увлечь всех
людей, многие прижимались к стенам, забегали в ворота, прятались в подъезды и магазины.
И так, один за другим, двигались под музыку военного оркестра
тяжелые, уродливые
люди, показывая себя безжалостно знойному солнцу.
Человек в пенсне вырвался и побежал в угол двора, а кто-то чернобородый, в
тяжелой шубе, крикнул вслед ему...
— Да, — ответил Клим, вдруг ощутив голод и слабость. В темноватой столовой, с одним окном, смотревшим в кирпичную стену, на большом столе буйно кипел самовар, стояли тарелки с хлебом, колбасой, сыром, у стены мрачно возвышался
тяжелый буфет, напоминавший чем-то гранитный памятник над могилою богатого купца. Самгин ел и думал, что, хотя квартира эта в пятом этаже, а вызывает впечатление подвала. Угрюмые
люди в ней, конечно, из числа тех, с которыми история не считается, отбросила их в сторону.
«Ужасные
люди, — подумал он, вспоминая
тяжелые удовольствия вчерашнего дня. — И я тоже… хорош!»
В ритм
тяжелому и слитному движению неисчислимой толпы величаво колебался похоронный марш, сотни
людей пели его, пели нестройно, и как будто все время повторялись одни и те же слова...
Самгин не спросил — почему. В глубине переулка, покрякивая и негромко переговариваясь, возились
люди, тащили по земле что-то
тяжелое.
Улицу перегораживала черная куча
людей; за углом в переулке тоже работали, катили по мостовой что-то
тяжелое. Окна всех домов закрыты ставнями и окна дома Варвары — тоже, но оба полотнища ворот — настежь. Всхрапывала пила, мягкие тяжести шлепались на землю. Голоса
людей звучали не очень громко, но весело, — веселость эта казалась неуместной и фальшивой. Неугомонно и самодовольно звенел тенористый голосок...
Самгин слушал ее
тяжелые слова, и в нем росло, вскипало, грея его, чувство уважения, благодарности к этому
человеку; наслаждаясь этим чувством, он даже не находил слов выразить его.
Было слышно, что вдали по улице быстро идут
люди и тащат что-то
тяжелое. Предчувствуя новую драму, Самгин пошел к воротам дома Варвары; мимо него мелькнул Лаврушка, радостно и громко шепнув...
Дни потянулись медленнее, хотя каждый из них, как раньше, приносил с собой невероятные слухи, фантастические рассказы. Но
люди, очевидно, уже привыкли к тревогам и шуму разрушающейся жизни, так же, как привыкли галки и вороны с утра до вечера летать над городом. Самгин смотрел на них в окно и чувствовал, что его усталость растет, становится
тяжелей, погружает в состояние невменяемости. Он уже наблюдал не так внимательно, и все, что
люди делали, говорили, отражалось в нем, как на поверхности зеркала.
Слабенький и беспокойный огонь фонаря освещал толстое, темное лицо с круглыми глазами ночной птицы; под широким,
тяжелым носом топырились густые, серые усы, — правильно круглый череп густо зарос енотовой шерстью.
Человек этот сидел, упираясь руками в диван, спиною в стенку, смотрел в потолок и ритмически сопел носом. На нем — толстая шерстяная фуфайка, шаровары с кантом, на ногах полосатые носки; в углу купе висела серая шинель, сюртук, портупея, офицерская сабля, револьвер и фляжка, оплетенная соломой.
Неплохой мастер широкими мазками написал большую лысоватую голову на несоразмерно узких плечах, желтое, носатое лицо, яркосиние глаза, толстые красные губы, — лицо
человека нездорового и, должно быть, с
тяжелым характером.
«Есть
люди, которые живут, неустанно, как жернова — зерна, перемалывая разнородно
тяжелые впечатления бытия, чтобы открыть в них что-то или превратить в ничто. Такие
люди для этой толпы идиотов не существуют. Она — существует».
Говорила она спокойно и не как проповедница, а дружеским тоном
человека, который считает себя опытнее слушателя, но не заинтересован, чтоб слушатель соглашался с ним. Черты ее красивого, но несколько
тяжелого лица стали тоньше, отчетливее.
В отделение, где сидел Самгин, тяжело втиснулся большой
человек с
тяжелым, черным чемоданом в одной руке, связкой книг в другой и двумя связками на груди, в ремнях, перекинутых за шею. Покрякивая, он взвалил чемодан на сетку, положил туда же и две связки, а третья рассыпалась, и две книги в переплетах упали на колени маленького заики.
Мысль о возможности какого-либо сходства с этим
человеком была оскорбительна. Самгин подозрительно посмотрел сквозь стекла очков на плоское, одутловатое лицо с фарфоровыми белками и голубыми бусинками зрачков, на вялую,
тяжелую нижнюю губу и белесые волосики на верхней — под широким носом. Глупейшее лицо.
Люди не шевелились, молчали. Тишина продолжалась, вероятно, несколько секунд, становясь с каждой секундой как будто
тяжелее, плотней.
Марина не возвращалась недели три, — в магазине торговал чернобородый Захарий,
человек молчаливый, с неподвижным, матово-бледным лицом, темные глаза его смотрели грустно, на вопросы он отвечал кратко и тихо; густые,
тяжелые волосы простеганы нитями преждевременной седины. Самгин нашел, что этот Захарий очень похож на переодетого монаха и слишком вял, бескровен для того, чтоб служить любовником Марины.
«Все — было, все — сказано». И всегда будет жить на земле
человек, которому тяжело и скучно среди бесконечных повторений одного и того же. Мысль о трагической позиции этого
человека заключала в себе столько же печали, сколько гордости, и Самгин подумал, что, вероятно, Марине эта гордость знакома. Было уже около полудня, зной становился
тяжелее, пыль — горячей, на востоке клубились темные тучи, напоминая горящий стог сена.
Лицо Владимира Лютова побурело, глаза, пытаясь остановиться, дрожали, он слепо тыкал вилкой в тарелку, ловя скользкий гриб и возбуждая у Самгина
тяжелое чувство неловкости. Никогда еще Самгин не слышал, не чувствовал, чтоб этот
человек говорил так серьезно, без фокусов, без неприятных вывертов. Самгин молча налил еще водки, а Лютов, сорвав салфетку с шеи, продолжал...
Когда Самгин выбежал на двор, там уже суетились
люди, — дворник Панфил и полицейский тащили
тяжелую лестницу, верхом на крыше сидел, около трубы, Безбедов и рубил тес. Он был в одних носках, в черных брюках, в рубашке с накрахмаленной грудью и с незастегнутыми обшлагами; обшлага мешали ему, ерзая по рукам от кисти к локтям; он вонзил топор в крышу и, обрывая обшлага, заревел...
На Самгина эти голоса
людей, невидимых во тьме, действовали, как
тяжелое сновидение.
Запрокинутая назад, гордо покачиваясь, икона стояла на длинных жердях, жерди лежали на плечах
людей, крепко прилепленных один к другому, — Самгин видел, что они несут
тяжелую ношу свою легко.
Было досадно, что икону, заключенную в
тяжелый ящик киота,
люди несут так легко.