— Дурачок! Чтоб не страдать. То есть — чтоб его, народ, научили жить не страдая. Христос тоже Исаак, бог отец отдал его в жертву народу. Понимаешь: тут та же сказка о жертвоприношении Авраамовом.
— Про аиста и капусту выдумано, — говорила она. — Это потому говорят, что детей родить стыдятся, а все-таки родят их мамы, так же как кошки, я это видела, и мне рассказывала Павля. Когда у меня вырастут груди, как у мамы и Павли, я тоже буду родить — мальчика и девочку, таких, как я и ты. Родить — нужно, а то будут все одни и те же люди, а потом они умрут и уж никого не будет. Тогда помрут и кошки и курицы, — кто же накормит их? Павля говорит, что бог запрещает родить только монашенкам и гимназисткам.
— Благородными металлами называют те из них, которые почти или совсем не окисляются. Ты заметь это, Клим. Благородные, духовно стойкие люди тоже не окисляются, то есть не поддаются ударам судьбы, несчастиям и вообще…
— Люба Сомова, курносая дурочка, я ее не люблю, то есть она мне не нравится, а все-таки я себя чувствую зависимым от нее. Ты знаешь, девицы весьма благосклонны ко мне, но…
— Это попытка возвратиться в дураки, — храбро ответил Самгин, подметив в лице, в глазах Туробоева нечто общее с Макаровым, каким тот был до покушения на самоубийство.
Угловатые движенья девушки заставляли рукава халата развеваться, точно крылья, в ее блуждающих руках Клим нашел что-то напомнившее слепые руки Томилина, а говорила Нехаева капризным тоном Лидии, когда та была подростком тринадцати — четырнадцати лет. Климу казалось, что девушка чем-то смущена и держится, как человек, захваченный врасплох. Она забыла переодеться, халат сползал с плеч ее, обнажая кости ключиц и кожу груди, окрашенную огнем лампы в неестественный цвет.
Ее слезы казались неуместными: о чем же плакать? Ведь он ее не обидел, не отказался любить. Непонятное Климу чувство, вызывавшее эти слезы, пугало его. Он целовал Нехаеву в губы, чтоб она молчала, и невольно сравнивал с Маргаритой, — та была красивей и утомляла только физически. А эта шепчет...
— А что же? Смеяться? Это, брат, вовсе не смешно, — резко говорил Макаров. — То есть — смешно, да… Пей! Вопрошатель. Черт знает что… Мы, русские, кажется, можем только водку пить, и безумными словами все ломать, искажать, и жутко смеяться над собою, и вообще…
— Цензор болен логофобией, то есть словобоязнью, господа сотрудники — интемперией — безудержной словоохотливостью, и каждый стремится показать другому, что он радикальнее его.
— Вот собираются в редакции местные люди: Европа, Европа! И поносительно рассказывают иногородним, то есть редактору и длинноязычной собратии его, о жизни нашего города. А душу его они не чувствуют, история города не знакома им, отчего и раздражаются.
— Понимаю-с! — прервал его старик очень строгим восклицанием. — Да-с, о республике! И даже — о социализме, на котором сам Иисус Христос голову… то есть который и Христу, сыну бога нашего, не удался, как это доказано. А вы что думаете об этом, смею спросить?
— Час тому назад я был в собрании людей, которые тоже шевелятся, обнаруживают эдакое, знаешь, тараканье беспокойство пред пожаром. Там была носатая дамища с фигурой извозчика и при этом — тайная советница, генеральша, да! Была дочь богатого винодела, кажется, что ли. И много других, все отличные люди, то есть действующие от лица масс. Им — денег надобно, на журнал. Марксистский.
— Пробовал я там говорить с людями — не понимают. То есть — понимают, но — не принимают. Пропагандист я — неумелый, не убедителен. Там все индивидуалисты… не пошатнешь! Один сказал: «Что ж мне о людях заботиться, ежели они обо мне и не думают?» А другой говорит: «Может, завтра море смерти моей потребует, а ты мне внушаешь, чтоб я на десять лет вперед жизнь мою рассчитывал». И все в этом духе…
— Нет, подожди! — продолжал Дмитрий умоляющим голосом и нелепо разводя руками. — Там — четыре, то есть пять тысяч. Возьми половину, а? Я должен бы отказаться от этих денег в пользу Айно… да, видишь ли, мне хочется за границу, надобно поучиться…
«Семья — основа государства. Кровное родство. Уже лет десяти я чувствовал отца чужим… то есть не чужим, а — человеком, который мешает мне. Играет мною», — размышлял Самгин, не совсем ясно понимая: себя оправдывает он или отца?
— Так тебя, брат, опять жандармы прижимали? Эх ты… А впрочем, черт ее знает, может быть, нужна и революция! Потому что — действительно: необходимо представительное правление, то есть — три-четыре сотни деловых людей, которые драли бы уши губернаторам и прочим администраторам, в сущности — ар-рестантам, — с треском закончил он, и лицо его вспухло, налилось кровью.
— А… видите ли, они — раненых не любят, то есть — боятся, это — не выгодно им. Вот я и сказал: стой, это — раненый. Околоточный — знакомый, частенько на биллиарде играем…
— Что-с, подложили свинью вам, марксистам, народники, ага! Теперь-с, будьте уверены, — молодежь пойдет за ними, да-а! Суть акта не в том, что министр, — завтра же другого сделают, как мордва идола, суть в том, что молодежь с теми будет, кто не разговаривает, а действует, да-с!
Это уже не первый раз Самгин чувствовал и отталкивал желание жены затеять с ним какой-то философический разговор. Он не догадывался, на какую тему будет говорить Варвара, но был почти уверен, что беседа не обещает ничего приятного.
И, знаете, иной раз, как шилом уколет, как подумаешь, что по-настоящему о народе заботятся, не щадя себя, только политические преступники… то есть не преступники, конечно, а… роман «Овод» или «Спартак» изволили читать?
— Мне кажется, что многие из толпы зрителей чувствовали себя предаваемыми, то есть довольно определенно выражали свой протест против заигрывания с рабочими. Это, конечно, инстинктивное…
— То есть не по поручению, а по случаю пришлось мне поймать на деле одного полотера, он замечательно приспособился воровать мелкие вещи, — кольца, серьги, броши и вообще. И вот, знаете, наблюдаю за ним. Натирает он в богатом доме паркет. В будуаре-с. Мальчишку-помощника выслал, живенько открыл отмычкой ящик в трюмо, взял что следовало и погрузил в мастику. Прелестно. А затем-с…
— Да, молодежь горячится, однако — это понятно, — говорил он, тщательно разминая слова губами. — Возмущение здоровое… Люди видят, что правительство бессильно овладеть… то есть — вообще бессильно. И — бездарно, как об этом говорят — волнения на юге.
— Мне кажется, что появился новый тип русского бунтаря, — бунтарь из страха пред революцией. Я таких фокусников видел. Они органически не способны идти за «Искрой», то есть, определеннее говоря, — за Лениным, но они, видя рост классового сознания рабочих, понимая неизбежность революции, заставляют себя верить Бернштейну…
— Самгин? Здравствуйте. Я видел вас там, у этого быка, хотел подойти, а вы вдруг исчезли, — сдерживая голос, осматривая безлюдную улицу, говорил Кутузов. — Я ведь к вам, то есть не к вам, а к Сомовой…
— То есть — как это отходят? Куда отходят? — очень удивился собеседник. — Разве наукой вооружаются не для политики? Я знаю, что некоторая часть студенчества стонет: не мешайте учиться! Но это — недоразумение. Университет, в лице его цивильных кафедр, — военная школа, где преподается наука командования пехотными массами. И, разумеется, всякая другая военная мудрость.
На Невском стало еще страшней; Невский шире других улиц и от этого был пустынней, а дома на нем бездушнее, мертвей. Он уходил во тьму, точно ущелье в гору. Вдали и низко, там, где должна быть земля, холодная плоть застывшей тьмы была разорвана маленькими и тусклыми пятнами огней. Напоминая раны, кровь, эти огни не освещали ничего, бесконечно углубляя проспект, и было в них что-то подстерегающее.
— В Полтавской губернии приходят мужики громить имение. Человек пятьсот. Не свои — чужие; свои живут, как у Христа за пазухой. Ну вот, пришли, шумят, конечно. Выходит к ним старик и говорит: «Цыцте!» — это по-русски значит: тише! — «Цыцте, Сергий Михайлович — сплять!» — то есть — спят. Ну-с, мужики замолчали, потоптались и ушли! Факт, — закончил он квакающим звуком успокоительный рассказ свой.
«Писать надобно, разумеется, в тоне пафоса. Жалко, то есть неудобно несколько, что убитый — еврей, — вздохнул Самгин. — Хотя некоторые утверждают, что — русский…»
— Как ты странно говоришь, — заметил Самгин, глядя на нее с любопытством. — Кажется, мы живем во дни достаточно бесстрашные, то есть — достаточно бесстрашно живем.
«Воспитанная литераторами, публицистами, «критически мыслящая личность» уже сыграла свою роль, перезрела, отжила. Ее мысль все окисляет, покрывая однообразной ржавчиной критицизма. Из фактов совершенно конкретных она делает не прямые выводы, а утопические, как, например, гипотеза социальной, то есть — в сущности, социалистической революции в России, стране полудиких людей, каковы, например, эти «взыскующие града». Но, назвав людей полудикими, он упрекнул себя...
— Это ужасно! — сочувственно откликнулся парижанин. — И все потому, что не хватает денег. А мадам Муромская говорит, что либералы — против займа во Франции. Но, послушайте, разве это политика? Люди хотят быть нищими… Во Франции революцию делали богатые буржуа, против дворян, которые уже разорились, но держали короля в своих руках, тогда как у вас, то есть у нас, очень трудно понять — кто делает революцию?
— Нет, — резко сказала она. — То есть — да, сочувствовала, когда не видела ее революционного смысла. Выселить зажиточных из деревни — это значит обессилить деревню и оставить хуторян такими же беззащитными, как помещиков. — Откинулась на спинку кресла и, сняв очки, укоризненно покачала головою, глядя на Самгина темными глазами в кружках воспаленных век.
Клим был слаб здоровьем, и это усиливало любовь матери; отец чувствовал себя виноватым в том, что дал сыну неудачное имя, бабушка, находя имя «мужицким», считала, что ребенка обидели, а чадолюбивый дед Клима, организатор и почетный попечитель ремесленного училища для сирот, увлекался педагогикой, гигиеной и, явно предпочитая слабенького Клима здоровому Дмитрию, тоже отягчал внука усиленными заботами о нем.
Чтоб легче было любить мужика, его вообразили существом исключительной духовной красоты, украсили венцом невинного страдальца, нимбом святого и оценили его физические муки выше тех моральных мук, которыми жуткая русская действительность щедро награждала лучших людей страны.
Когда герои были уничтожены, они — как это всегда бывает — оказались виновными в том, что, возбудив надежды, не могли осуществить их. Люди, которые издали благосклонно следили за неравной борьбой, были угнетены поражением более тяжко, чем друзья борцов, оставшиеся в живых. Многие немедля и благоразумно закрыли двери домов своих пред осколками группы героев, которые еще вчера вызывали восхищение, но сегодня могли только скомпрометировать.
Клим тотчас догадался, что нуль — это кругленький, скучный братишка, смешно похожий на отца. С того дня он стал называть брата Желтый Ноль, хотя Дмитрий был розовощекий, голубоглазый.
Трудно было понять, что говорит отец, он говорил так много и быстро, что слова его подавляли друг друга, а вся речь напоминала о том, как пузырится пена пива или кваса, вздымаясь из горлышка бутылки.
Клим довольно рано начал замечать, что в правде взрослых есть что-то неверное, выдуманное. В своих беседах они особенно часто говорили о царе и народе. Коротенькое, царапающее словечко — царь — не вызывало у него никаких представлений, до той поры, пока Мария Романовна не сказала другое слово...
Клим понимал, что Лидия не видит в нем замечательного мальчика, в ее глазах он не растет, а остается все таким же, каким был два года тому назад, когда Варавки сняли квартиру.
— До того, как хворать, мама была цыганкой, и даже есть картина с нее в красном платье, с гитарой. Я немножко поучусь в гимназии и тоже стану петь с гитарой, только в черном платье.
Это нельзя было понять, тем более нельзя, что в первый же день знакомства Борис поссорился с Туробоевым, а через несколько дней они жестоко, до слез и крови, подрались.
— Чертище, — называл он инженера и рассказывал о нем: Варавка сначала был ямщиком, а потом — конокрадом, оттого и разбогател. Этот рассказ изумил Клима до немоты, он знал, что Варавка сын помещика, родился в Кишиневе, учился в Петербурге и Вене, затем приехал сюда в город и живет здесь уж седьмой год. Когда он возмущенно рассказал это Дронову, тот, тряхнув головой, пробормотал...
Клим нередко ощущал, что он тупеет от странных выходок Дронова, от его явной грубой лжи. Иногда ему казалось, что Дронов лжет только для того, чтоб издеваться над ним. Сверстников своих Дронов не любил едва ли не больше, чем взрослых, особенно после того, как дети отказались играть с ним. В играх он обнаруживал много хитроумных выдумок, но был труслив и груб с девочками, с Лидией — больше других. Презрительно называл ее цыганкой, щипал, старался свалить с ног так, чтоб ей было стыдно.
— А недавно, перед тем, как взойти луне, по небу летала большущая черная птица, подлетит ко звезде и склюнет ее, подлетит к другой и ее склюет. Я не спал, на подоконнике сидел, потом страшно стало, лег на постелю, окутался с головой, и так, знаешь, было жалко звезд, вот, думаю, завтра уж небо-то пустое будет…
Вытирая шарфом лицо свое, мать заговорила уже не сердито, а тем уверенным голосом, каким она объясняла непонятную путаницу в нотах, давая Климу уроки музыки. Она сказала, что учитель снял с юбки ее гусеницу и только, а ног не обнимал, это было бы неприлично.
В полутемном коридоре, над шкафом для платья, с картины, которая раньше была просто темным квадратом, стали смотреть задумчивые глаза седой старухи, зарытой во тьму.
Дед Аким устроил так, что Клима все-таки приняли в гимназию. Но мальчик считал себя обиженным учителями на экзамене, на переэкзаменовке и был уже предубежден против школы. В первые же дни, после того, как он надел форму гимназиста, Варавка, перелистав учебники, небрежно отшвырнул их прочь...
— Ну, пусть не так! — равнодушно соглашался Дмитрий, и Климу казалось, что, когда брат рассказывает даже именно так, как было, он все равно не верит в то, что говорит. Он знал множество глупых и смешных анекдотов, но рассказывал не смеясь, а как бы даже конфузясь. Вообще в нем явилась непонятная Климу озабоченность, и людей на улицах он рассматривал таким испытующим взглядом, как будто считал необходимым понять каждого из шестидесяти тысяч жителей города.
Она говорила быстро, ласково, зачем-то шаркала ногами и скрипела створкой двери, открывая и закрывая ее; затем, взяв Клима за плечо, с излишней силой втолкнула его в столовую, зажгла свечу. Клим оглянулся, в столовой никого не было, в дверях соседней комнаты плотно сгустилась тьма.
Ново и неприятно было и то, что мать начала душиться слишком обильно и такими крепкими духами, что, когда Клим, уходя спать, целовал ей руку, духи эти щипали ноздри его, почти вызывая слезы, точно злой запах хрена.
Вслушиваясь в беседы взрослых о мужьях, женах, о семейной жизни, Клим подмечал в тоне этих бесед что-то неясное, иногда виноватое, часто — насмешливое, как будто говорилось о печальных ошибках, о том, чего не следовало делать. И, глядя на мать, он спрашивал себя: будет ли и она говорить так же?
Эта сцена, испугав, внушила ему более осторожное отношение к Варавке, но все-таки он не мог отказывать себе изредка посмотреть в глаза Бориса взглядом человека, знающего его постыдную тайну. Он хорошо видел, что его усмешливые взгляды волнуют мальчика, и это было приятно видеть, хотя Борис все так же дерзко насмешничал, следил за ним все более подозрительно и кружился около него ястребом. И опасная эта игра быстро довела Клима до того, что он забыл осторожность.
В один из тех теплых, но грустных дней, когда осеннее солнце, прощаясь с обедневшей землей, как бы хочет напомнить о летней, животворящей силе своей, дети играли в саду. Клим был более оживлен, чем всегда, а Борис настроен добродушней. Весело бесились Лидия и Люба, старшая Сомова собирала букет из ярких листьев клена и рябины. Поймав какого-то запоздалого жука и подавая его двумя пальцами Борису, Клим сказал...
Был один из тех сказочных вечеров, когда русская зима с покоряющей, вельможной щедростью развертывает все свои холодные красоты. Иней на деревьях сверкал розоватым хрусталем, снег искрился радужной пылью самоцветов, за лиловыми лысинами речки, оголенной ветром, на лугах лежал пышный парчовый покров, а над ним — синяя тишина, которую, казалось, ничто и никогда не поколеблет. Эта чуткая тишина обнимала все видимое, как бы ожидая, даже требуя, чтоб сказано было нечто особенно значительное.
— Вот уж почти два года ни о чем не могу думать, только о девицах. К проституткам идти не могу, до этой степени еще не дошел. Тянет к онанизму, хоть руки отрубить. Есть, брат, в этом влечении что-то обидное до слез, до отвращения к себе. С девицами чувствую себя идиотом. Она мне о книжках, о разных поэзиях, а я думаю о том, какие у нее груди и что вот поцеловать бы ее да и умереть.
Клим слушал с напряженным интересом, ему было приятно видеть, что Макаров рисует себя бессильным и бесстыдным. Тревога Макарова была еще не знакома Климу, хотя он, изредка, ночами, чувствуя смущающие запросы тела, задумывался о том, как разыграется его первый роман, и уже знал, что героиня романа — Лидия.
Ужас, испытанный Климом в те минуты, когда красные, цепкие руки, высовываясь из воды, подвигались к нему, Клим прочно забыл; сцена гибели Бориса вспоминалась ему все более редко и лишь как неприятное сновидение. Но в словах скептического человека было что-то назойливое, как будто они хотели утвердиться забавной, подмигивающей поговоркой...
Досадно было слышать, как Дронов лжет, но, видя, что эта ложь делает Лидию героиней гимназистов, Самгин не мешал Ивану. Мальчики слушали серьезно, и глаза некоторых смотрели с той странной печалью, которая была уже знакома Климу по фарфоровым глазам Томилина.
Лицо ее было хорошо знакомо Климу, тем более тревожно удивлялся он, когда видел, что сквозь заученные им черты этого лица таинственно проступает другое, чужое ему.
Было несколько похоже на гимназию, с той однако разницей, что учителя не раздражались, не кричали на учеников, но преподавали истину с несомненной и горячей верой в ее силу.
— Заветы отцов! Мой отец завещал мне: учись хорошенько, негодяй, а то выгоню, босяком будешь. Ну вот, я — учусь. Только не думаю, что здесь чему-то научишься.
— Девицы любят кисло-сладкое, — сказал Макаров и сам, должно быть, сконфузясь неудачной выходки, стал усиленно сдувать пепел с папиросы. Лидия не ответила ему. В том, что она говорила, Клим слышал ее желание задеть кого-то и неожиданно почувствовал задетым себя, когда она задорно сказала...
Немая и мягонькая, точно кошка, жена писателя вечерами непрерывно разливала чай. Каждый год она была беременна, и раньше это отталкивало Клима от нее, возбуждая в нем чувство брезгливости; он был согласен с Лидией, которая резко сказала, что в беременных женщинах есть что-то грязное. Но теперь, после того как он увидел ее голые колени и лицо, пьяное от радости, эта женщина, однообразно ласково улыбавшаяся всем, будила любопытство, в котором уже не было места брезгливости.
Вспомнив эту сцену, Клим с раздражением задумался о Томилине. Этот человек должен знать и должен был сказать что-то успокоительное, разрешающее, что устранило бы стыд и страх. Несколько раз Клим — осторожно, а Макаров — напористо и резко пытались затеять с учителем беседу о женщине, но Томилин был так странно глух к этой теме, что вызвал у Макарова сердитое замечание...
— Рыжий напоминает мне тарантула. Я не видал этого насекомого, но в старинной «Естественной истории» Горизонтова сказано: «Тарантулы тем полезны, что, будучи настояны в масле, служат лучшим лекарством от укусов, причиняемых ими же».
— Это теперь называется поумнением, — виновато объяснил Катин. — Есть даже рассказ на тему измены прошлому, так и называется: «Поумнел». Боборыкин написал.
— Не тому вас учат, что вы должны знать. Отечествоведение — вот наука, которую следует преподавать с первых же классов, если мы хотим быть нацией. Русь все еще не нация, и боюсь, что ей придется взболтать себя еще раз так, как она была взболтана в начале семнадцатого столетия. Тогда мы будем нацией — вероятно.
Цинизм упоминания о горничной покоробил Клима, неприятно было и то, что его томление замечено, однако в общем спокойно сказанные слова Варавки что-то разрешали.
Климу больше нравилась та скука, которую он испытывал у Маргариты. Эта скука не тяготила его, а успокаивала, притупляя мысли, делая ненужными всякие выдумки. Он отдыхал у швейки от необходимости держаться, как солдат на параде. Маргарита вызывала в нем своеобразный интерес простотою ее чувств и мыслей. Иногда, должно быть, подозревая, что ему скучно, она пела маленьким, мяукающим голосом неслыханные песни...
Выдержки из русской классики со словосочетанием «то есть»
То был приятный, благородный, // Короткий вызов, иль картель: // Учтиво, с ясностью холодной // Звал друга Ленский на дуэль. // Онегин с первого движенья, // К послу такого порученья // Оборотясь, без лишних слов // Сказал, что он всегда готов. // Зарецкий встал без объяснений; // Остаться доле не хотел, // Имея дома много дел, // И тотчас вышел; но Евгений // Наедине с своей душой // Был недоволен сам собой.
Если ты над нею не приобретешь власти, то даже ее первый поцелуй не даст тебе права на второй; она с тобой накокетничается вдоволь, а года через два выйдет замуж за урода, из покорности к маменьке, и станет себя уверять, что она несчастна, что она одного только человека и любила, то есть тебя, но что небо не хотело соединить ее с ним, потому что на нем была солдатская шинель, хотя под этой толстой серой шинелью билось сердце страстное и благородное…
— Я, знаете, человек холостой, этак несветский и неизвестный, и к тому же законченный человек, закоченелый человек-с, в семя пошел и… и… и заметили ль вы, Родион Романович, что у нас, то есть у нас в России-с, и всего более в наших петербургских кружках, если два умные человека, не слишком еще между собою знакомые, но, так сказать, взаимно друг друга уважающие, вот как мы теперь с вами-с, сойдутся вместе, то целых полчаса никак не могут найти темы для разговора, — коченеют друг перед другом, сидят и взаимно конфузятся.
Ольга шла тихо и утирала платком слезы; но едва оботрет, являются новые. Она стыдится, глотает их, хочет скрыть даже от деревьев и не может. Обломов не видал никогда слез Ольги; он не ожидал их, и они будто обожгли его, но так, что ему от того было не горячо, а тепло.
Он весел был. Чрез две недели // Назначен был счастливый срок. // И тайна брачныя постели // И сладостной любви венок // Его восторгов ожидали. // Гимена хлопоты, печали, // Зевоты хладная чреда // Ему не снились никогда. // Меж тем как мы, враги Гимена, // В домашней жизни зрим один // Ряд утомительных картин, // Роман во вкусе Лафонтена… // Мой бедный Ленский, сердцем он // Для оной жизни был рожден.
Я плачу… если вашей Тани // Вы не забыли до сих пор, // То знайте: колкость вашей брани, // Холодный, строгий разговор, // Когда б в моей лишь было власти, // Я предпочла б обидной страсти // И этим письмам и слезам. // К моим младенческим мечтам // Тогда имели вы хоть жалость, // Хоть уважение к летам… // А нынче! — что к моим ногам // Вас привело? какая малость! // Как с вашим сердцем и умом // Быть чувства мелкого рабом?
Мои богини! что вы? где вы? // Внемлите мой печальный глас: // Всё те же ль вы? другие ль девы, // Сменив, не заменили вас? // Услышу ль вновь я ваши хоры? // Узрю ли русской Терпсихоры // Душой исполненный полет? // Иль взор унылый не найдет // Знакомых лиц на сцене скучной, // И, устремив на чуждый свет // Разочарованный лорнет, // Веселья зритель равнодушный, // Безмолвно буду я зевать // И о былом воспоминать?
Но, шумом бала утомленный, // И утро в полночь обратя, // Спокойно спит в тени блаженной // Забав и роскоши дитя. // Проснется зá полдень, и снова // До утра жизнь его готова, // Однообразна и пестра, // И завтра то же, что вчера. // Но был ли счастлив мой Евгений, // Свободный, в цвете лучших лет, // Среди блистательных побед, // Среди вседневных наслаждений? // Вотще ли был он средь пиров // Неосторожен и здоров?
Он в том покое поселился, // Где деревенский старожил // Лет сорок с ключницей бранился, // В окно смотрел и мух давил. // Всё было просто: пол дубовый, // Два шкафа, стол, диван пуховый, // Нигде ни пятнышка чернил. // Онегин шкафы отворил; // В одном нашел тетрадь расхода, // В другом наливок целый строй, // Кувшины с яблочной водой // И календарь осьмого года: // Старик, имея много дел, // В иные книги не глядел.
Две или три из них дёрнулись было атаковать, что характерно – без всякого рычания и демонстраций, то есть уже совсем одичали и облюдоедились, – но остановились.
ТО́ ЕСТЬ (сокращенно т. е.), союз и частица.1.пояснительный союз. Употребляется для присоединения предложений или членов предложения, поясняющих высказанную мысль; соответствует по значению словам: а именно, что значит, иными словами. (Малый академический словарь, МАС)
Самая существенная разница между свадьбой и похоронами та, что на похоронах плачут немедленно, а после свадьбы только через год. Впрочем, иногда плачут и на другой день.
Что такое революция? Это переворот и избавление. Но когда избавитель перевернуть — перевернул, избавить — избавил, а потом и сам так плотно уселся на ваш загорбок, что снова и еще хуже задыхаетесь вы в предсмертной тоске, то тогда черт с ним и с избавителем этим!
ТО́ ЕСТЬ (сокращенно т. е.), союз и частица.1.пояснительный союз. Употребляется для присоединения предложений или членов предложения, поясняющих высказанную мысль; соответствует по значению словам: а именно, что значит, иными словами.
То есть человек ещё не знает, что решит сделать, а мозг уже сдал все карты.
В какой-то момент стало чересчур тесно, и причина тому была очень простая.
Две или три из них дёрнулись было атаковать, что характерно – без всякого рычания и демонстраций, то есть уже совсем одичали и облюдоедились, – но остановились.