Неточные совпадения
Бабушку никто не любил. Клим, видя это, догадался, что он неплохо сделает, показывая, что
только он любит одинокую старуху. Он охотно слушал ее рассказы о таинственном доме. Но в день своего рождения бабушка повела Клима гулять и в
одной из улиц города, в глубине большого двора, указала ему неуклюжее, серое, ветхое здание в пять окон, разделенных тремя колоннами, с развалившимся крыльцом, с мезонином в два окна.
— Про аиста и капусту выдумано, — говорила она. — Это потому говорят, что детей родить стыдятся, а все-таки родят их мамы, так же как кошки, я это видела, и мне рассказывала Павля. Когда у меня вырастут груди, как у мамы и Павли, я тоже буду родить — мальчика и девочку, таких, как я и ты. Родить — нужно, а то будут все
одни и те же люди, а потом они умрут и уж никого не будет. Тогда помрут и кошки и курицы, — кто же накормит их? Павля говорит, что бог запрещает родить
только монашенкам и гимназисткам.
Он уже научился не
только зорко подмечать в людях смешное и глупое, но искусно умел подчеркнуть недостатки
одного в глазах другого.
Люди спят, мой друг, пойдем в тенистый сад,
Люди спят,
одни лишь звезды к нам глядят,
Да и те не видят нас среди ветвей
И не слышат, слышит
только соловей.
В
одно из воскресений Борис, Лидия, Клим и сестры Сомовы пошли на каток,
только что расчищенный у городского берега реки. Большой овал сизоватого льда был обставлен елками, веревка, свитая из мочала, связывала их стволы. Зимнее солнце, краснея, опускалось за рекою в черный лес, лиловые отблески ложились на лед. Катающихся было много.
— О любви можно говорить
только с
одним человеком…
Глаза ее щурились и мигали от колючего блеска снежных искр. Тихо, суховато покашливая, она говорила с жадностью долго молчавшей, как будто ее
только что выпустили из одиночного заключения в тюрьме. Клим отвечал ей тоном человека, который уверен, что не услышит ничего оригинального, но слушал очень внимательно. Переходя с
одной темы на другую, она спросила...
Засыпая, он вспомнил, что на письма его, тщательно составленные в юмористическом тоне, Лидия ответила
только дважды, очень кратко и неинтересно; в
одном из писем было сказано...
Прислонясь к стене, Клим уже не понимал слов, а слушал
только ритмические колебания голоса и прикованно смотрел на Лидию; она, покачиваясь, сидела на стуле, глядя в
одном направлении с Алиной.
— А я — не понимаю, — продолжала она с новой, острой усмешкой. — Ни о себе, ни о людях — не понимаю. Я не умею думать… мне кажется. Или я думаю
только о своих же думах. В Москве меня познакомили с
одним сектантом, простенький такой, мордочка собаки. Он качался и бормотал...
— В России живет два племени: люди
одного — могут думать и говорить
только о прошлом, люди другого — лишь о будущем и, непременно, очень отдаленном. Настоящее, завтрашний день, почти никого не интересует.
— Беседуя с
одним, она всегда заботится, чтоб другой не слышал, не знал, о чем идет речь. Она как будто боится, что люди заговорят неискренно, в унисон друг другу, но, хотя противоречия интересуют ее, — сама она не любит возбуждать их. Может быть, она думает, что каждый человек обладает тайной, которую он способен сообщить
только девице Лидии Варавка?
Надвигалась гроза. Черная туча покрыла все вокруг непроницаемой тенью. Река исчезла, и
только в
одном месте огонь из окна дачи Телепневой освещал густую воду.
Есть идеи для меня и не для меня;
одни я должен прочувствовать, другие мне нужно
только знать.
— У нас удивительно много людей, которые, приняв чужую мысль, не могут, даже как будто боятся проверить ее, внести поправки от себя, а, наоборот, стремятся
только выпрямить ее, заострить и вынести за пределы логики, за границы возможного. Вообще мне кажется, что мышление для русского человека — нечто непривычное и даже пугающее, хотя соблазнительное. Это неумение владеть разумом у
одних вызывает страх пред ним, вражду к нему, у других — рабское подчинение его игре, — игре, весьма часто развращающей людей.
Но, просматривая идеи, знакомые ему, Клим Самгин не находил ни
одной удобной для него, да и не мог найти, дело шло не о заимствовании чужого, а о фабрикации своего. Все идеи уже
только потому плохи, что они — чужие, не говоря о том, что многие из них были органически враждебны, а иные — наивны до смешного, какова, например, идея Макарова.
— Недавно
один дурак в лицо мне брякнул: ваша ставка на народ — бита, народа — нет, есть
только классы. Юрист, второго курса. Еврей. Классы! Забыл, как недавно сородичей его классически громили…
Темные глаза ее скользили по лицам людей, останавливаясь то на
одном, то на другом, но всегда ненадолго и так, как будто она
только сейчас заметила эти лица.
Вошли двое:
один широкоплечий, лохматый, с курчавой бородой и застывшей в ней неопределенной улыбкой, не то пьяной, не то насмешливой. У печки остановился, греясь, кто-то высокий, с черными усами и острой бородой. Бесшумно явилась молодая женщина в платочке, надвинутом до бровей. Потом
один за другим пришло еще человека четыре, они столпились у печи, не подходя к столу, в сумраке трудно было различить их. Все молчали, постукивая и шаркая ногами по кирпичному полу,
только улыбающийся человек сказал кому-то...
В противоположность Пояркову этот был настроен оживленно и болтливо. Оглядываясь, как человек,
только что проснувшийся и еще не понимающий — где он, Маракуев выхватывал из трактирных речей отдельные фразы, словечки и, насмешливо или задумчиво, рассказывал на схваченную тему нечто анекдотическое. Он был немного выпивши, но Клим понимал, что
одним этим нельзя объяснить его необычное и даже несколько пугающее настроение.
— Классовая борьба — не утопия, если у
одного собственный дом, а у другого
только туберкулез.
— Это, конечно, главная линия раскола, — продолжал Радеев еще более певуче и мягко. — Но намечается и еще
одна, тоже полезная: заметны юноши, которые учатся рассуждать не
только лишь о печалях народа, а и о судьбах российского государства, о Великом сибирском пути к Тихому океану и о прочем, столь же интересном.
«Ни
одной искренней ласки не дала она мне», — думал Клим, с негодованием вспоминая, что ласки Лидии служили для нее
только материалом для исследования их.
Плывущей своей походкой этот важный человек переходил из
одного здания в другое, каменное лицо его было неподвижно,
только чуть-чуть вздрагивали широкие ноздри монгольского носа и сокращалась брезгливая губа, но ее движение было заметно лишь потому, что щетинились серые волосы в углах рта.
Рассказывая Спивак о выставке, о ярмарке, Клим Самгин почувствовал, что умиление, испытанное им, осталось
только в памяти, но как чувство — исчезло. Он понимал, что говорит неинтересно. Его стесняло желание найти свою линию между неумеренными славословиями
одних газет и ворчливым скептицизмом других, а кроме того, он боялся попасть в тон грубоватых и глумливых статеек Инокова.
—
Одному — голову расплющило… удивительно! Ничего нет,
только нижняя челюсть с бородой. Идем?
— А — что, бывает с вами так:
один Самгин ходит, говорит, а другой все
только спрашивает: это — куда же ты, зачем?
— Вообще — это бесполезное занятие в чужом огороде капусту садить. В Орле жил под надзором полиции
один политический человек, уже солидного возраста и большой умственной доброты.
Только — доброта не средство против скуки. Город — скучный, пыльный, ничего орлиного не содержит, а свинства — сколько угодно! И вот он, добряк, решил заняться украшением окружающих людей. Между прочим, жена моя — вторая — немножко пострадала от него — из гимназии вытурили…
— Мне кажется — равнодушно. Впрочем, это не
только мое впечатление.
Один металлист, знакомый Любаши, пожалуй, вполне правильно определил настроение, когда еще шли туда: «Идем, сказал, в незнакомый лес по грибы, может быть, будут грибы, а вернее — нету; ну, ничего, погуляем».
— Думаете — просто все? Служат люди в разных должностях, кушают, посещают трактиры, цирк, театр и —
только? Нет, Варвара Кирилловна, это
одна оболочка, скорлупа, а внутри — скука! Обыкновенность жизни это — фальшь и — до времени, а наступит разоблачающая минута, и — пошел человек вниз головою.
— Люди могут быть укрощены
только религией, — говорил Муромский, стуча
одним указательным пальцем о другой, пальцы были тонкие, неровные и желтые, точно корни петрушки. — Под укрощением я понимаю организацию людей для борьбы с их же эгоизмом. На войне человек перестает быть эгоистом…
Она почти не изменилась внешне,
только сильно похудела, но — ни
одной морщины на ее круглом лице и все тот же спокойный взгляд голубоватых глаз.
— Видел я в Художественном «На дне», — там тоже Туробоев,
только поглупее. А пьеса — не понравилась мне, ничего в ней нет,
одни слова. Фельетон на тему о гуманизме. И — удивительно не ко времени этот гуманизм, взогретый до анархизма! Вообще — плохая химия.
Но рабочие все-таки шли тесно, и
только когда щелкнуло еще несколько раз и пули дважды вспорошили снег очень близко,
один из них, отскочив, побежал прямо к набережной.
За спиною курносеньких солдат на площади расхаживали офицеры, а перед фронтом не было ни
одного,
только унтер-офицер, тоже не крупный, с лицом преждевременно одряхлевшего подростка, лениво покрикивал...
Драка пред магазином продолжалась не более двух-трех минут, демонстрантов оттеснили, улица быстро пустела; у фонаря, обняв его
одной рукой, стоял ассенизатор Лялечкин, черпал котелком воздух на лицо свое; на лице его были видны
только зубы; среди улицы столбом стоял слепец Ермолаев, разводя дрожащими руками, гладил бока свои, грудь, живот и тряс бородой; напротив, у ворот дома, лежал гимназист, против магазина, головою на панель, растянулся человек в розовой рубахе.
— Почему не телеграфировал? Так делают
только ревнивые мужья в водевилях. Ты вел себя эти месяца так, точно мы развелись, на письма не отвечал — как это понять? Такое безумное время, я —
одна…
Три слова он произнес, как
одно. Самгин видел
только спины и затылки людей; ускорив шаг, он быстро миновал их, но все-таки его настигли торопливые и очень внятные в морозной тишине слова...
Гроб торопливо несли два мужика в полушубках, оба, должно быть,
только что из деревни:
один — в серых растоптанных валенках, с котомкой на спине, другой — в лаптях и пестрядинных штанах, с черной заплатой на правом плече.
Он начал цинически, бешено ругаться, пристукивая кулаком по ручке дивана, но делал он все это так, точно бесилась
только половина его, потому что Самгин видел: мигая
одним глазом, другим Лютов смотрит на него.
Клим остался с таким ощущением, точно он не мог понять, кипятком или холодной водой облили его? Шагая по комнате, он пытался свести все слова, все крики Лютова к
одной фразе. Это — не удавалось, хотя слова «удирай», «уезжай» звучали убедительнее всех других. Он встал у окна, прислонясь лбом к холодному стеклу. На улице было пустынно,
только какая-то женщина, согнувшись, ходила по черному кругу на месте костра, собирая угли в корзинку.
С бурной быстротой, возможной
только в сновидениях, Самгин увидел себя на безлюдной, избитой дороге среди двух рядов старых берез, — рядом с ним шагал еще
один Клим Самгин.
— Ну, что у вас там, в центре? По газетам не поймешь: не то — все еще революция, не то — уже реакция? Я, конечно, не о том, что говорят и пишут, а — что думают? От того, что пишут,
только глупеешь.
Одни командуют: раздувай огонь, другие — гаси его! А третьи предлагают гасить огонь соломой…
— И не воспитывайте меня анархистом, — анархизм воспитывается именно бессилием власти, да-с!
Только гимназисты верят, что воспитывают — идеи. Чепуха! Церковь две тысячи лет внушает: «возлюбите друг друга», «да единомыслием исповемы» — как там она поет? Черта два — единомыслие, когда у меня дом — в
один этаж, а у соседа — в три! — неожиданно закончил он.
Подсели на лестницу и остальные двое,
один — седобородый, толстый, одетый солидно, с широким, желтым и незначительным лицом, с длинным, белым носом; другой — маленький, костлявый, в полушубке, с босыми чугунными ногами, в картузе, надвинутом на глаза так низко, что виден был
только красный, тупой нос, редкие усы, толстая дряблая губа и ржавая бороденка. Все четверо они осматривали Самгина так пристально, что ему стало неловко, захотелось уйти. Но усатый, сдув пепел с папиросы, строго спросил...
Турчанинов вздрагивал, морщился и торопливо пил горячий чай, подливая в стакан вино. Самгин, хозяйничая за столом, чувствовал себя невидимым среди этих людей. Он видел пред собою
только Марину; она играла чайной ложкой, взвешивая ее на ладонях, перекладывая с
одной на другую, — глаза ее были задумчиво прищурены.
А на другой день Безбедов вызвал у Самгина странное подозрение: всю эту историю с выстрелом он рассказал как будто
только для того, чтоб вызвать интерес к себе; размеры своего подвига он значительно преувеличил, — выстрелил он не в лицо голубятника, а в живот, и ни
одна дробинка не пробила толстое пальто. Спокойно поглаживая бритый подбородок и щеки, он сказал...
— Пророками — и надолго! — будут двое: Леонид Андреев и Сологуб, а за ними пойдут и другие, вот увидишь! Андреев — писатель, небывалый у нас по смелости, а что он грубоват — это не беда! От этого он
только понятнее для всех. Ты, Клим Иванович, напрасно морщишься, — Андреев очень самобытен и силен. Разумеется, попроще Достоевского в мыслях, но, может быть, это потому, что он — цельнее. Читать его всегда очень любопытно, хотя заранее знаешь, что он скажет еще
одно — нет! — Усмехаясь, она подмигнула...
— Ну,
одним словом: Локтев был там два раза и первый раз
только сконфузился, а во второй — протестовал, что вполне естественно с его стороны. Эти… обнаженны обозлились на него и, когда он шел ночью от меня с девицей Китаевой, — тоже гимназистка, — его избили. Китаева убежала, думая, что он убит, и — тоже глупо! — рассказала мне обо всем этом
только вчера вечером. Н-да. Тут, конечно, испуг и опасение, что ее исключат из гимназии, но… все-таки не похвально, нет!
Но он должен был признать, что глаза у Самойлова — хорошие, с тем сосредоточенным выражением, которое свойственно
только человеку, совершенно поглощенному
одной идеей.