Неточные совпадения
Из рассказов отца, матери, бабушки гостям Клим узнал о
себе немало удивительного и важного: оказалось, что он, будучи еще совсем маленьким, заметно отличался
от своих сверстников.
Учитель молча, осторожно отодвинулся
от нее, а у Тани порозовели уши, и, наклонив голову, она долго, неподвижно смотрела в пол, под ноги
себе.
Так же, как все они, Клим пьянел
от возбуждения и терял
себя в играх.
Прятался в недоступных местах, кошкой лазил по крышам, по деревьям; увертливый, он никогда не давал поймать
себя и, доведя противную партию игроков до изнеможения, до отказа
от игры, издевался над побежденными...
— Летом заведу
себе хороших врагов из приютских мальчиков или из иконописной мастерской и стану сражаться с ними, а
от вас — уйду…
Клим впервые видел, как яростно дерутся мальчики, наблюдал их искаженные злобой лица, оголенное стремление ударить друг друга как можно больнее, слышал их визги, хрип, — все это так поразило его, что несколько дней после драки он боязливо сторонился
от них, а
себя, не умевшего драться, почувствовал еще раз мальчиком особенным.
Клим решил говорить возможно меньше и держаться в стороне
от бешеного стада маленьких извергов. Их назойливое любопытство было безжалостно, и первые дни Клим видел
себя пойманной птицей, у которой выщипывают перья, прежде чем свернуть ей шею. Он чувствовал опасность потерять
себя среди однообразных мальчиков; почти неразличимые, они всасывали его, стремились сделать незаметной частицей своей массы.
Тогда, испуганный этим, он спрятался под защиту скуки, окутав ею
себя, как облаком. Он ходил солидной походкой, заложив руки за спину, как Томилин, имея вид мальчика, который занят чем-то очень серьезным и далеким
от шалостей и буйных игр. Время
от времени жизнь помогала ему задумываться искренно: в середине сентября, в дождливую ночь, доктор Сомов застрелился на могиле жены своей.
События в доме, отвлекая Клима
от усвоения школьной науки, не так сильно волновали его, как тревожила гимназия, где он не находил
себе достойного места. Он различал в классе три группы: десяток мальчиков, которые и учились и вели
себя образцово; затем злых и неугомонных шалунов, среди них некоторые, как Дронов, учились тоже отлично; третья группа слагалась из бедненьких, худосочных мальчиков, запуганных и робких, из неудачников, осмеянных всем классом. Дронов говорил Климу...
Похолодев
от испуга, Клим стоял на лестнице, у него щекотало в горле, слезы выкатывались из глаз, ему захотелось убежать в сад, на двор, спрятаться; он подошел к двери крыльца, — ветер кропил дверь осенним дождем. Он постучал в дверь кулаком, поцарапал ее ногтем, ощущая, что в груди что-то сломилось, исчезло, опустошив его. Когда, пересилив
себя, он вошел в столовую, там уже танцевали кадриль, он отказался танцевать, подставил к роялю стул и стал играть кадриль в четыре руки с Таней.
Но это честное недоумение являлось ненадолго и только в те редкие минуты, когда, устав
от постоянного наблюдения над
собою, он чувствовал, что идет путем трудным и опасным.
— Дронов где-то вычитал, что тут действует «дух породы», что «так хочет Венера». Черт их возьми, породу и Венеру, какое мне дело до них? Я не желаю чувствовать
себя кобелем, у меня
от этого тоска и мысли о самоубийстве, вот в чем дело!
— Люба Сомова, курносая дурочка, я ее не люблю, то есть она мне не нравится, а все-таки я
себя чувствую зависимым
от нее. Ты знаешь, девицы весьма благосклонны ко мне, но…
— А может быть, прав Толстой: отвернись
от всего и гляди в угол. Но — если отвернешься
от лучшего в
себе, а?
Это так смутило его, что он забыл ласковые слова, которые хотел сказать ей, он даже сделал движение в сторону
от нее, но мать сама положила руку на плечи его и привлекла к
себе, говоря что-то об отце, Варавке, о мотивах разрыва с отцом.
Макаров вел
себя с Томилиным все менее почтительно; а однажды, спускаясь по лестнице
от него, сказал как будто нарочно громко...
Эти размышления позволяли Климу думать о Макарове с презрительной усмешкой, он скоро уснул, а проснулся, чувствуя
себя другим человеком, как будто вырос за ночь и выросло в нем ощущение своей значительности, уважения и доверия к
себе. Что-то веселое бродило в нем, даже хотелось петь, а весеннее солнце смотрело в окно его комнаты как будто благосклонней, чем вчера. Он все-таки предпочел скрыть
от всех новое свое настроение, вел
себя сдержанно, как всегда, и думал о белошвейке уже ласково, благодарно.
После пяти, шести свиданий он чувствовал
себя у Маргариты более дома, чем в своей комнате. У нее не нужно было следить за
собою, она не требовала
от него ни ума, ни сдержанности, вообще — ничего не требовала и незаметно обогащала его многим, что он воспринимал как ценное для него.
Климу хотелось отстегнуть ремень и хлестнуть по лицу девушки, все еще красному и потному. Но он чувствовал
себя обессиленным этой глупой сценой и тоже покрасневшим
от обиды,
от стыда, с плеч до ушей. Он ушел, не взглянув на Маргариту, не сказав ей ни слова, а она проводила его укоризненным восклицанием...
Наедине с самим
собою не было необходимости играть привычную роль, и Клим очень медленно поправлялся
от удара, нанесенного ему.
Покачиваясь в кресле, Клим чувствовал
себя взболтанным и неспособным придумать ничего, что объяснило бы ему тревогу, вызванную приездом Лидии. Затем он вдруг понял, что боится, как бы Лидия не узнала о его романе с Маргаритой
от горничной Фени.
Разумеется, кое-что необходимо выдумывать, чтоб подсолить жизнь, когда она слишком пресна, подсластить, когда горька. Но — следует найти точную меру. И есть чувства, раздувать которые — опасно. Такова, конечно, любовь к женщине, раздутая до неудачных выстрелов из плохого револьвера. Известно, что любовь — инстинкт, так же как голод, но — кто же убивает
себя от голода или жажды или потому, что у него нет брюк?
Брезгливо вздрогнув, Клим соскочил с кровати. Простота этой девушки и раньше изредка воспринималась им как бесстыдство и нечистоплотность, но он мирился с этим. А теперь ушел
от Маргариты с чувством острой неприязни к ней и осуждая
себя за этот бесполезный для него визит. Был рад, что через день уедет в Петербург. Варавка уговорил его поступить в институт инженеров и устроил все, что было необходимо, чтоб Клима приняли.
Быстрая походка людей вызвала у Клима унылую мысль: все эти сотни и тысячи маленьких воль, встречаясь и расходясь, бегут к своим целям, наверное — ничтожным, но ясным для каждой из них. Можно было вообразить, что горьковатый туман — горячее дыхание людей и все в городе запотело именно
от их беготни. Возникала боязнь потерять
себя в массе маленьких людей, и вспоминался один из бесчисленных афоризмов Варавки, — угрожающий афоризм...
Нехаева была неприятна. Сидела она изломанно скорчившись,
от нее исходил одуряющий запах крепких духов. Можно было подумать, что тени в глазницах ее искусственны, так же как румянец на щеках и чрезмерная яркость губ. Начесанные на уши волосы делали ее лицо узким и острым, но Самгин уже не находил эту девушку такой уродливой, какой она показалась с первого взгляда. Ее глаза смотрели на людей грустно, и она как будто чувствовала
себя серьезнее всех в этой комнате.
Бывали минуты, когда эта роль, утомляя, вызывала в нем смутное сознание зависимости
от силы, враждебной ему, — минуты, когда он чувствовал
себя слугою неизвестного господина.
Клим отошел
от окна с досадой на
себя. Как это он не мог уловить смысла пьесы? Присев на стул, Туробоев закурил папиросу, но тотчас же нервно ткнул ее в пепельницу.
— То же самое желание скрыть
от самих
себя скудость природы я вижу в пейзажах Левитана, в лирических березках Нестерова, в ярко-голубых тенях на снегу. Снег блестит, как обивка гробов, в которых хоронят девушек, он — режет глаза, ослепляет, голубых теней в природе нет. Все это придумывается для самообмана, для того, чтоб нам уютней жилось.
Это впечатление подсказывала и укрепляла торопливость, с которой все стремились украсить
себя павлиньими перьями
от Ницше,
от Маркса.
— Знакома я с ним шесть лет, живу второй год, но вижу редко, потому что он все прыгает во все стороны
от меня. Влетит, как шмель, покружится, пожужжит немножко и вдруг: «Люба, завтра я в Херсон еду». Merci, monsieur. Mais — pourquoi? [Благодарю вас. Но — зачем? (франц.)] Милые мои, — ужасно нелепо и даже горестно в нашей деревне по-французски говорить, а — хочется! Вероятно, для углубления нелепости хочется, а может, для того, чтоб напомнить
себе о другом, о другой жизни.
— Томилину — верю. Этот ничего
от меня не требует, никуда не толкает. Устроил у
себя на чердаке какое-то всесветное судилище и — доволен. Шевыряется в книгах, идеях и очень просто доказывает, что все на свете шито белыми нитками. Он, брат, одному учит — неверию. Тут уж — бескорыстно, а?
Но, прислушавшись к
себе, он нашел, что
от этого настроения в нем осталась легкая тень.
— Может быть, некоторые потому и… нечистоплотно ведут
себя, что торопятся отлюбить, хотят скорее изжить в
себе женское — по их оценке животное — и остаться человеком, освобожденным
от насилий инстинкта…
— Представьте
себе, — слышал Клим голос, пьяный
от возбуждения, — представьте, что из сотни миллионов мозгов и сердец русских десять, ну, пять! — будут работать со всей мощью энергии, в них заключенной?
Клим прислонился к стене, изумленный кротостью, которая внезапно явилась и бросила его к ногам девушки. Он никогда не испытывал ничего подобного той радости, которая наполняла его в эти минуты. Он даже боялся, что заплачет
от радости и гордости, что вот, наконец, он открыл в
себе чувство удивительно сильное и, вероятно, свойственное только ему, недоступное другим.
Ему протянули несколько шапок, он взял две из них, положил их на голову
себе близко ко лбу и, придерживая рукой, припал на колено. Пятеро мужиков, подняв с земли небольшой колокол, накрыли им голову кузнеца так, что края легли ему на шапки и на плечи, куда баба положила свернутый передник. Кузнец закачался, отрывая колено
от земли, встал и тихо, широкими шагами пошел ко входу на колокольню, пятеро мужиков провожали его, идя попарно.
— Это она должна была остановиться, оградить
себя и своего детеныша
от зверей,
от непогоды.
— Я хочу понять: что же такое современная женщина, женщина Ибсена, которая уходит
от любви,
от семьи? Чувствует ли она необходимость и силу снова завоевать
себе былое значение матери человечества, возбудителя культуры? Новой культуры?
Все сказанное матерью ничем не задело его, как будто он сидел у окна, а за окном сеялся мелкий дождь. Придя к
себе, он вскрыл конверт, надписанный крупным почерком Марины, в конверте оказалось письмо не
от нее, а
от Нехаевой. На толстой синеватой бумаге, украшенной необыкновенным цветком, она писала, что ее здоровье поправляется и что, может быть, к средине лета она приедет в Россию.
И хуже всего было то, что Клим не мог ясно представить
себе, чего именно хочет он
от беременной женщины и
от неискушенной девушки?
— Повторяю: веры ищут и утешения, а не истины! А я требую: очисти
себя не только
от всех верований, но и
от самого желания веровать!
— Любопытна слишком. Ей все надо знать — судоходство, лесоводство. Книжница. Книги портят женщин. Зимою я познакомился с водевильной актрисой, а она вдруг спрашивает: насколько зависим Ибсен
от Ницше? Да черт их знает, кто
от кого зависит! Я —
от дураков. Мне на днях губернатор сказал, что я компрометирую
себя, давая работу политическим поднадзорным. Я говорю ему: Превосходительство! Они относятся к работе честно! А он: разве, говорит, у нас, в России, нет уже честных людей неопороченных?
Покуда Спивак играл, Иноков не курил, но лишь только музыкант, оторвав усталые руки
от клавиатуры, прятал кисти их под мышки
себе, Иноков закуривал дешевую папиросу и спрашивал глуховатым, бескрасочным голосом...
«Человек — это система фраз, не более того. Конурки бога, — я глупо сказал. Глупо. Но еще глупее московский бог в рубахе. И — почему сны в Орле приятнее снов в Петербурге? Ясно, что все эти пошлости необходимы людям лишь для того, чтоб каждый мог отличить
себя от других. В сущности — это мошенничество».
Поглощенный наблюдениями, Клим Самгин видел
себя в стороне
от всех, но это уже не очень обижало.
Клим выпил храбро, хотя с первого же глотка почувствовал, что напиток отвратителен. Но он ни в чем не хотел уступать этим людям, так неудачно выдумавшим
себя, так раздражающе запутавшимся в мыслях и словах. Содрогаясь
от жгучего вкусового ощущения, он мельком вторично подумал, что Макаров не утерпит, расскажет Лидии, как он пьет, а Лидия должна будет почувствовать
себя виноватой в этом. И пусть почувствует.
— Самоубийственно пьет. Маркс ему вреден. У меня сын тоже насильно заставляет
себя веровать в Маркса. Ему — простительно. Он — с озлобления на людей за погубленную жизнь. Некоторые верят из глупой, детской храбрости: боится мальчуган темноты, но — лезет в нее, стыдясь товарищей, ломая
себя, дабы показать: я-де не трус! Некоторые веруют по торопливости, но большинство
от страха. Сих, последних, я не того… не очень уважаю.
Унизительно было Климу сознаться, что этот шепот испугал его, но испугался он так, что у него задрожали ноги, он даже покачнулся, точно
от удара. Он был уверен, что ночью между ним и Лидией произойдет что-то драматическое, убийственное для него. С этой уверенностью он и ушел к
себе, как приговоренный на пытку.
Лидия заставила ждать ее долго, почти до рассвета. Вначале ночь была светлая, но душная, в раскрытые окна из сада вливались потоки влажных запахов земли, трав, цветов. Потом луна исчезла, но воздух стал еще более влажен, окрасился в темно-синюю муть. Клим Самгин, полуодетый, сидел у окна, прислушиваясь к тишине, вздрагивая
от непонятных звуков ночи. Несколько раз он с надеждой говорил
себе...
— И был момент, когда во мне что-то умерло, погибло. Какие-то надежды. Я — не знаю. Потом — презрение к
себе. Не жалость. Нет, презрение.
От этого я плакала, помнишь?