Неточные совпадения
Взрослые пили чай среди комнаты, за круглым столом, под лампой с белым абажуром, придуманным Самгиным: абажур отражал свет не вниз, на стол, а в потолок;
от этого по комнате разливался скучный полумрак, а в трех углах ее было темно, почти как ночью.
У него длинное лицо в двойной бороде
от ушей до плеч, а подбородок голый, бритый, так же, как верхняя губа.
Между дедом и отцом тотчас разгорался спор. Отец доказывал, что все хорошее на земле — выдумано, что выдумывать начали еще обезьяны,
от которых родился человек, — дед сердито шаркал палкой, вычерчивая на полу нули, и кричал скрипучим голосом...
А иногда она торжественно уходила в самый горячий момент спора, но, остановясь в дверях, красная
от гнева, кричала...
Это был высокий старик в шапке волос, курчавых, точно овчина, грязно-серая борода обросла его лицо
от глаз до шеи, сизая шишка носа едва заметна на лице, рта совсем не видно, а на месте глаз тускло светятся осколки мутных стекол.
— А ну-ко, почитай «Размышление»
от строки...
Так же, как все они, Клим пьянел
от возбуждения и терял себя в играх.
Прятался в недоступных местах, кошкой лазил по крышам, по деревьям; увертливый, он никогда не давал поймать себя и, доведя противную партию игроков до изнеможения, до отказа
от игры, издевался над побежденными...
Она изумительно бегала, легко отскакивая
от земли, точно и не касаясь ее; кроме брата, никто не мог ни поймать, ни перегнать ее.
Нередко вечерами, устав
от игры, она становилась тихонькой и, широко раскрыв ласковые глаза, ходила по двору, по саду, осторожно щупая землю пружинными ногами и как бы ища нечто потерянное.
Старшая, Варя, отличалась
от сестры своей только тем, что хворала постоянно и не так часто, как Любовь, вертелась на глазах Клима.
Климу чаще всего навязывали унизительные обязанности конюха, он вытаскивал из-под стола лошадей, зверей и подозревал, что эту службу возлагают на него нарочно, чтоб унизить. И вообще игра в цирк не нравилась ему, как и другие игры, крикливые, быстро надоедавшие. Отказываясь
от участия в игре, он уходил в «публику», на диван, где сидели Павла и сестра милосердия, а Борис ворчал...
— Клим! — звала она голосом мужчины. Клим боялся ее; он подходил осторожно и, шаркнув ногой, склонив голову, останавливался в двух шагах
от кровати, чтоб темная рука женщины не достала его.
Глафира Исаевна брала гитару или другой инструмент, похожий на утку с длинной, уродливо прямо вытянутой шеей; отчаянно звенели струны, Клим находил эту музыку злой, как все, что делала Глафира Варавка. Иногда она вдруг начинала петь густым голосом, в нос и тоже злобно. Слова ее песен были странно изломаны, связь их непонятна, и
от этого воющего пения в комнате становилось еще сумрачней, неуютней. Дети, забившись на диван, слушали молча и покорно, но Лидия шептала виновато...
Если дети слишком шумели и топали, снизу,
от Самгиных, поднимался Варавка-отец и кричал, стоя в двери...
Но, когда явился красиво, похоже на картинку, одетый щеголь Игорь Туробоев, неприятно вежливый, но такой же ловкий, бойкий, как Борис, — Лида отошла
от Клима и стала ходить за новым товарищем покорно, как собачка.
Случилось, что Дмитрий Самгин, спасаясь
от рук Лиды, опрокинул стул под ноги ей, девочка ударилась коленом о ножку стула, охнула, — Игорь, побледнев, схватил Дмитрия за горло...
Жадность была самым заметным свойством Дронова; с необыкновенной жадностью он втягивал мокреньким носом воздух, точно задыхаясь
от недостатка его.
— Ты сказал грубо, Митя. Надо различать ложь
от фантазии…
Иногда, чаще всего в час урока истории, Томилин вставал и ходил по комнате, семь шагов
от стола к двери и обратно, — ходил наклоня голову, глядя в пол, шаркал растоптанными туфлями и прятал руки за спиной, сжав пальцы так крепко, что они багровели.
Когда дети играли на дворе, Иван Дронов отверженно сидел на ступенях крыльца кухни, упираясь локтями в колена, а скулами о ладони, и затуманенными глазами наблюдал игры барчат. Он радостно взвизгивал, когда кто-нибудь падал или, ударившись, морщился
от боли.
А через несколько дней, ночью, встав с постели, чтоб закрыть окно, Клим увидал, что учитель и мать идут по дорожке сада; мама отмахивается
от комаров концом голубого шарфа, учитель, встряхивая медными волосами, курит. Свет луны был так маслянисто густ, что даже дым папиросы окрашивался в золотистый тон. Клим хотел крикнуть...
— Держите ее, что вы? — закричала мать Клима, доктор тяжело отклеился
от стены, поднял жену, положил на постель, а сам сел на ноги ее, сказав кому-то...
Клим решил говорить возможно меньше и держаться в стороне
от бешеного стада маленьких извергов. Их назойливое любопытство было безжалостно, и первые дни Клим видел себя пойманной птицей, у которой выщипывают перья, прежде чем свернуть ей шею. Он чувствовал опасность потерять себя среди однообразных мальчиков; почти неразличимые, они всасывали его, стремились сделать незаметной частицей своей массы.
Тогда, испуганный этим, он спрятался под защиту скуки, окутав ею себя, как облаком. Он ходил солидной походкой, заложив руки за спину, как Томилин, имея вид мальчика, который занят чем-то очень серьезным и далеким
от шалостей и буйных игр. Время
от времени жизнь помогала ему задумываться искренно: в середине сентября, в дождливую ночь, доктор Сомов застрелился на могиле жены своей.
— Ты что не играешь? — наскакивал на Клима во время перемен Иван Дронов, раскаленный докрасна, сверкающий, счастливый. Он действительно шел в рядах первых учеников класса и первых шалунов всей гимназии, казалось, что он торопится сыграть все игры,
от которых его оттолкнули Туробоев и Борис Варавка. Возвращаясь из гимназии с Климом и Дмитрием, он самоуверенно посвистывал, бесцеремонно высмеивая неудачи братьев, но нередко спрашивал Клима...
Зимними вечерами приятно было шагать по хрупкому снегу, представляя, как дома, за чайным столом, отец и мать будут удивлены новыми мыслями сына. Уже фонарщик с лестницей на плече легко бегал
от фонаря к фонарю, развешивая в синем воздухе желтые огни, приятно позванивали в зимней тишине ламповые стекла. Бежали лошади извозчиков, потряхивая шершавыми головами. На скрещении улиц стоял каменный полицейский, провожая седыми глазами маленького, но важного гимназиста, который не торопясь переходил с угла на угол.
События в доме, отвлекая Клима
от усвоения школьной науки, не так сильно волновали его, как тревожила гимназия, где он не находил себе достойного места. Он различал в классе три группы: десяток мальчиков, которые и учились и вели себя образцово; затем злых и неугомонных шалунов, среди них некоторые, как Дронов, учились тоже отлично; третья группа слагалась из бедненьких, худосочных мальчиков, запуганных и робких, из неудачников, осмеянных всем классом. Дронов говорил Климу...
В азартной, неугомонной беготне его Клим почувствовал что-то опасное и стал уклоняться
от игр с ним.
Дети уехали, а Клим почти всю ночь проплакал
от обиды.
— Это —
от нервов, понимаешь? Такие белые ниточки в теле, и дрожат.
Черные глаза ее необыкновенно обильно вспотели слезами, и эти слезы показались Климу тоже черными. Он смутился, — Лидия так редко плакала, а теперь, в слезах, она стала похожа на других девочек и, потеряв свою несравненность, вызвала у Клима чувство, близкое жалости. Ее рассказ о брате не тронул и не удивил его, он всегда ожидал
от Бориса необыкновенных поступков. Сняв очки, играя ими, он исподлобья смотрел на Лидию, не находя слов утешения для нее. А утешить хотелось, — Туробоев уже уехал в школу.
Девочка, покраснев
от гордости, сказала, что в доме ее родителей живет старая актриса и учит ее.
Клим впервые видел, как легко танцует этот широкий, тяжелый человек, как ловко он заставляет мать кружиться в воздухе, отрывая ее
от пола.
Похолодев
от испуга, Клим стоял на лестнице, у него щекотало в горле, слезы выкатывались из глаз, ему захотелось убежать в сад, на двор, спрятаться; он подошел к двери крыльца, — ветер кропил дверь осенним дождем. Он постучал в дверь кулаком, поцарапал ее ногтем, ощущая, что в груди что-то сломилось, исчезло, опустошив его. Когда, пересилив себя, он вошел в столовую, там уже танцевали кадриль, он отказался танцевать, подставил к роялю стул и стал играть кадриль в четыре руки с Таней.
Уклоняясь
от игр, он угрюмо торчал в углах и, с жадным напряжением следя за Борисом, ждал, как великой радости, не упадет ли Борис, не ушибется ли?
В тот год зима запоздала, лишь во второй половине ноября сухой, свирепый ветер сковал реку сизым льдом и расцарапал не одетую снегом землю глубокими трещинами. В побледневшем, вымороженном небе белое солнце торопливо описывало короткую кривую, и казалось, что именно
от этого обесцвеченного солнца на землю льется безжалостный холод.
Не более пяти-шести шагов отделяло Клима
от края полыньи, он круто повернулся и упал, сильно ударив локтем о лед. Лежа на животе, он смотрел, как вода, необыкновенного цвета, густая и, должно быть, очень тяжелая, похлопывала Бориса по плечам, по голове. Она отрывала руки его ото льда, играючи переплескивалась через голову его, хлестала по лицу, по глазам, все лицо Бориса дико выло, казалось даже, что и глаза его кричат: «Руку… дай руку…»
Судорожным движением всего тела Клим отполз подальше
от этих опасных рук, но, как только он отполз, руки и голова Бориса исчезли, на взволнованной воде качалась только черная каракулевая шапка, плавали свинцовые кусочки льда и вставали горбики воды, красноватые в лучах заката.
Клим глубоко, облегченно вздохнул, все это страшное продолжалось мучительно долго. Но хотя он и отупел
от страха, все-таки его удивило, что Лидия только сейчас подкатилась к нему, схватила его за плечи, ударила коленом в спину и пронзительно закричала...
Дронов жил в мезонине, где когда-то обитал Томилин, и комната была завалена картонами, листами гербария, образцами минералов и книгами, которые Иван таскал
от рыжего учителя.
— Наверное —
от боли. Тыкалось передним концом, башкой, в разные препятствия, испытывало боль ударов, и на месте их образовалось зрительное чувствилище, а?
Он читал Бокля, Дарвина, Сеченова, апокрифы и творения отцов церкви, читал «Родословную историю татар» Абдул-гази Багодур-хана и, читая, покачивал головою вверх и вниз, как бы выклевывая со страниц книги странные факты и мысли. Самгину казалось, что
от этого нос его становился заметней, а лицо еще более плоским. В книгах нет тех странных вопросов, которые волнуют Ивана, Дронов сам выдумывает их, чтоб подчеркнуть оригинальность своего ума.
Но это честное недоумение являлось ненадолго и только в те редкие минуты, когда, устав
от постоянного наблюдения над собою, он чувствовал, что идет путем трудным и опасным.
— Дронов где-то вычитал, что тут действует «дух породы», что «так хочет Венера». Черт их возьми, породу и Венеру, какое мне дело до них? Я не желаю чувствовать себя кобелем, у меня
от этого тоска и мысли о самоубийстве, вот в чем дело!
— А может быть, прав Толстой: отвернись
от всего и гляди в угол. Но — если отвернешься
от лучшего в себе, а?
Когда дедушка, отец и брат, простившийся с Климом грубо и враждебно, уехали, дом не опустел
от этого, но через несколько дней Клим вспомнил неверующие слова, сказанные на реке, когда тонул Борис Варавка...
— Да, да, Степа, литература откололась
от жизни, изменяет народу; теперь пишут красивенькие пустячки для забавы сытых; чутье на правду потеряно…
Степа, человек широкоплечий, серобородый, голубоглазый, всегда сидел в стороне
от людей, меланхолически размешивал ложкой чай в стакане и, согласно помавая головой, молчал час, два.
Торопливо вбегала Таня Куликова, ее незначительное, с трудом запоминаемое лицо при виде Томилина темнело, как темнеют
от старости фаянсовые тарелки.