Неточные совпадения
Туробоев, холодненький, чистенький и вежливый, тоже смотрел на Клима, прищуривая темные, неласковые глаза, — смотрел вызывающе. Его слишком красивое лицо особенно сердито морщилось, когда Клим подходил к Лидии, но девочка разговаривала с Климом небрежно, торопливо, притопывая ногами и глядя в ту сторону, где Игорь. Она
все более плотно срасталась с Туробоевым, ходили они взявшись за руки; Климу казалось, что, даже увлекаясь игрою, они играют друг
для друга,
не видя,
не чувствуя никого больше.
И быстреньким шепотом он поведал, что тетка его, ведьма, околдовала его, вогнав в живот ему червя чревака,
для того чтобы он, Дронов,
всю жизнь мучился неутолимым голодом. Он рассказал также, что родился в год, когда отец его воевал с турками, попал в плен, принял турецкую веру и теперь живет богато; что ведьма тетка, узнав об этом, выгнала из дома мать и бабушку и что мать очень хотела уйти в Турцию, но бабушка
не пустила ее.
Но почти всегда, вслед за этим, Клим недоуменно, с досадой, близкой злому унынию, вспоминал о Лидии, которая
не умеет или
не хочет видеть его таким, как видят другие. Она днями и неделями как будто даже и совсем
не видела его, точно он
для нее бесплотен, бесцветен,
не существует. Вырастая, она становилась
все более странной и трудной девочкой. Варавка, улыбаясь в лисью бороду большой, красной улыбкой, говорил...
Томилин усмехнулся и вызвал сочувственную усмешку Клима;
для него становился
все более поучительным независимый человек, который тихо и упрямо, ни с кем
не соглашаясь, умел говорить четкие слова, хорошо ложившиеся в память.
— Квартирохозяин мой, почтальон, учится играть на скрипке, потому что любит свою мамашу и
не хочет огорчать ее женитьбой. «Жена все-таки чужой человек, — говорит он. — Разумеется — я женюсь, но уже после того, как мамаша скончается». Каждую субботу он посещает публичный дом и затем баню. Играет уже пятый год, но только одни упражнения и уверен, что,
не переиграв
всех упражнений, пьесы играть «вредно
для слуха и руки».
Вспоминая
все это, Клим вдруг услышал в гостиной непонятный, торопливый шорох и тихий гул струн, как будто виолончель Ржиги, отдохнув, вспомнила свое пение вечером и теперь пыталась повторить его
для самой себя. Эта мысль, необычная
для Клима, мелькнув, уступила место испугу пред непонятным. Он прислушался: было ясно, что звуки родились в гостиной, а
не наверху, где иногда, даже поздно ночью, Лидия тревожила струны рояля.
«Может быть, я вовсе и
не влюблен, а незаметно
для себя поддался атмосфере влюбленности и выдумал
все, что чувствую?»
Не все эти изречения нравились Климу, многие из них были органически неприемлемы
для него. Но он честно старался помнить
все, что говорил Томилин в такт шарканью своих войлочных туфель, а иногда босых подошв.
Клим тоже готов был гордиться колоссальной начитанностью Дмитрия и гордился бы, если б
не видел, что брат затмевает его, служа
для всех словарем разнообразнейших знаний.
— В университете учатся немцы, поляки, евреи, а из русских только дети попов.
Все остальные россияне
не учатся, а увлекаются поэзией безотчетных поступков. И страдают внезапными припадками испанской гордости. Еще вчера парня тятенька за волосы драл, а сегодня парень считает небрежный ответ или косой взгляд профессора поводом
для дуэли. Конечно, столь задорное поведение можно счесть за необъяснимо быстрый рост личности, но я склонен думать иначе.
Самгин нашел его усмешку нелестной
для брата. Такие снисходительные и несколько хитренькие усмешечки Клим нередко ловил на бородатом лице Кутузова, но они
не будили в нем недоверия к студенту, а только усиливали интерес к нему.
Все более интересной становилась Нехаева, но смущала Клима откровенным и торопливым стремлением найти в нем единомышленника. Перечисляя ему незнакомые имена французских поэтов, она говорила — так, как будто делилась с ним тайнами, знать которые достоин только он, Клим Самгин.
Сказав адрес, она села в сани; когда озябшая лошадь резко поскакала, Нехаеву так толкнуло назад, что она едва
не перекинулась через спинку саней. Клим тоже взял извозчика и, покачиваясь, задумался об этой девушке,
не похожей на
всех знакомых ему. На минуту ему показалось, что в ней как будто есть нечто общее с Лидией, но он немедленно отверг это сходство, найдя его нелестным
для себя, и вспомнил ворчливое замечание Варавки-отца...
Кутузов промычал что-то, а Клим бесшумно спустился вниз и снова зашагал вверх по лестнице, но уже торопливо и твердо. А когда он вошел на площадку — на ней никого
не было. Он очень возжелал немедленно рассказать брату этот диалог, но, подумав, решил, что это преждевременно: роман обещает быть интересным, герои его
все такие плотные, тельные. Их телесная плотность особенно возбуждала любопытство Клима. Кутузов и брат, вероятно, поссорятся, и это будет полезно
для брата, слишком подчиненного Кутузову.
— Вот я была в театральной школе
для того, чтоб
не жить дома, и потому, что я
не люблю никаких акушерских наук, микроскопов и
все это, — заговорила Лидия раздумчиво, негромко. — У меня есть подруга с микроскопом, она верит в него, как старушка в причастие святых тайн. Но в микроскоп
не видно ни бога, ни дьявола.
Макаров говорил
не обидно, каким-то очень убедительным тоном, а Клим смотрел на него с удивлением: товарищ вдруг явился
не тем человеком, каким Самгин знал его до этой минуты. Несколько дней тому назад Елизавета Спивак тоже встала пред ним как новый человек. Что это значит? Макаров был
для него человеком, который сконфужен неудачным покушением на самоубийство, скромным студентом, который усердно учится, и смешным юношей, который
все еще боится женщин.
Поработав больше часа, он ушел, унося раздражающий образ женщины, неуловимой в ее мыслях и опасной, как
все выспрашивающие люди. Выспрашивают, потому что хотят создать представление о человеке, и
для того, чтобы скорее создать, ограничивают его личность, искажают ее. Клим был уверен, что это именно так; сам стремясь упрощать людей, он подозревал их в желании упростить его, человека, который
не чувствует границ своей личности.
Но, просматривая идеи, знакомые ему, Клим Самгин
не находил ни одной удобной
для него, да и
не мог найти, дело шло
не о заимствовании чужого, а о фабрикации своего.
Все идеи уже только потому плохи, что они — чужие,
не говоря о том, что многие из них были органически враждебны, а иные — наивны до смешного, какова, например, идея Макарова.
Медленные пальцы маленького музыканта своеобразно рассказывали о трагических волнениях гениальной души Бетховена, о молитвах Баха, изумительной красоте печали Моцарта. Елизавета Спивак сосредоточенно шила игрушечные распашонки и тугие свивальники
для будущего человека. Опьяняемый музыкой, Клим смотрел на нее, но
не мог заглушить в себе бесплодных мудрствований о том, что было бы, если б
все окружающее было
не таким, каково оно есть?
Клим согласно кивнул головой. Когда он
не мог сразу составить себе мнения о человеке, он чувствовал этого человека опасным
для себя. Таких, опасных, людей становилось
все больше, и среди них Лидия стояла ближе
всех к нему. Эту близость он сейчас ощутил особенно ясно, и вдруг ему захотелось сказать ей о себе
все,
не утаив ни одной мысли, сказать еще раз, что он ее любит, но
не понимает и чего-то боится в ней. Встревоженный этим желанием, он встал и простился с нею.
«Человек — это система фраз,
не более того. Конурки бога, — я глупо сказал. Глупо. Но еще глупее московский бог в рубахе. И — почему сны в Орле приятнее снов в Петербурге? Ясно, что
все эти пошлости необходимы людям лишь
для того, чтоб каждый мог отличить себя от других. В сущности — это мошенничество».
—
Все — Лейкины,
для развлечения пишут. Еще Короленко — туда-сюда, но — тоже! О тараканах написал. В городе таракан — пустяк, ты его в деревне понаблюдай да опиши. Вот — Чехова хвалят, а он фокусник бездушный, серыми чернилами мажет, читаешь — ничего
не видно. Какие-то
все недоростки.
Если б Маракуев
не был так весел,
для всех было бы ясно, что он глуп.
«А что, если
всем этим прославленным безумцам
не чужд геростратизм? — задумался он. — Может быть, многие разрушают храмы только
для того, чтоб на развалинах их утвердить свое имя? Конечно, есть и разрушающие храмы
для того, чтоб — как Христос — в три дня создать его. Но —
не создают».
— Я часто соглашаюсь с тобой, но это
для того, чтоб
не спорить. С тобой можно обо
всем спорить, но я знаю, что это бесполезно. Ты — скользкий… И у тебя нет слов, дорогих тебе.
—
Не надо лгать друг другу, — слышал Самгин. — Лгут
для того, чтоб удобнее жить, а я
не ищу удобств, пойми это! Я
не знаю, чего хочу. Может быть — ты прав: во мне есть что-то старое, от этого я и
не люблю ничего и
все кажется мне неверным,
не таким, как надо.
— Правильная оценка. Прекрасная идея. Моя идея. И поэтому: русская интеллигенция должна понять себя как некое единое целое. Именно. Как, примерно, орден иоаннитов, иезуитов, да! Интеллигенция,
вся, должна стать единой партией, а
не дробиться! Это внушается нам
всем ходом современности. Это должно бы внушать нам и чувство самосохранения. У нас нет друзей, мы — чужестранцы. Да. Бюрократы и капиталисты порабощают нас.
Для народа мы — чудаки, чужие люди.
Мысли Самгина принимали
все более воинственный характер. Он усиленно заботился обострять их, потому что за мыслями у него возникало смутное сознание серьезнейшего проигрыша. И
не только Лидия проиграна, потеряна, а еще что-то, более важное
для него. Но об этом он
не хотел думать и, как только услышал, что Лидия возвратилась, решительно пошел объясняться с нею. Уж если она хочет разойтись, так пусть признает себя виновной в разрыве и попросит прощения…
Он вышел в большую комнату, место детских игр в зимние дни, и долго ходил по ней из угла в угол, думая о том, как легко исчезает из памяти
все, кроме того, что тревожит. Где-то живет отец, о котором он никогда
не вспоминает, так же, как о брате Дмитрии. А вот о Лидии думается против воли. Было бы
не плохо, если б с нею случилось несчастие, неудачный роман или что-нибудь в этом роде. Было бы и
для нее полезно, если б что-нибудь согнуло ее гордость. Чем она гордится?
Не красива. И —
не умна.
Самгин сердито нахмурился, подбирая слова
для резкого ответа, он
не хотел беседовать на темы политики, ему хотелось бы узнать, на каких верованиях основано Робинзоном его право критиковать
все и
всех? Но фельетонист, дымя папиросой и уродливо щурясь, продолжал...
— Хвалю, однакож все-таки замечу вот что: статейка похожа на витрину гастрономического магазина:
все — вкусно, а —
не для широкого потребления.
— Вероятно — ревнует. У него учеников нет. Он думал, что ты будешь филологом, философом. Юристов он
не выносит, считает их невеждами. Он говорит: «
Для того, чтоб защищать что-то, надобно знать
все».
Клим, давно заметив эту его привычку, на сей раз почувствовал, что Дронов
не находит
для историка темных красок да и говорит о нем равнодушно, без оживления, характерного во
всех тех случаях, когда он мог обильно напудрить человека пылью своей злости.
«Да, эволюция! Оставьте меня в покое. Бесплодные мудрствования — как это? Grübelsucht. Почему я обязан думать о мыслях, людях, событиях,
не интересных
для меня, почему? Я
все время чувствую себя в чужом платье: то слишком широкое, оно сползает с моих плеч, то, узкое, стесняет мой рост».
Мысли были новые, чужие и очень тревожили, а отбросить их —
не было силы. Звон посуды, смех, голоса наполняли Самгина гулом, как пустую комнату, гул этот плавал сверху его размышлений и
не мешал им, а хотелось, чтобы что-то погасило их. Сближались и угнетали воспоминания,
все более неприязненные людям. Вот — Варавка,
для которого
все люди — только рабочая сила, вот гладенький, чистенький Радеев говорит ласково...
—
Не назову себя революционеркой, но я человек совершенно убежденный, что классовое государство изжило себя, бессильно и что дальнейшее его существование опасно
для культуры, грозит вырождением народу, — вы
все это знаете. Вы — что же?..
«Почти старик уже. Он
не видит, что эти люди относятся к нему пренебрежительно. И тут чувствуется глупость: он должен бы
для всех этих людей быть ближе, понятнее студента». И, задумавшись о Дьяконе, Клим впервые спросил себя:
не тем ли Дьякон особенно неприятен, что он, коренной русский церковник, сочувствует революционерам?
Было скучно, и чувствовалось, что у этих людей что-то
не ладится,
все они недовольны чем-то или кем-то, Самгин решил показать себя и заговорил, что о социальной войне думают и что есть люди,
для которых она — решенное дело.
— Знаешь, я с первых дней знакомства с ним чувствовала, что ничего хорошего
для меня в этом
не будет. Как
все неудачно у меня, Клим, — сказала она, вопросительно и с удивлением глядя на него. — Очень ушибло меня это. Спасибо Лиде, что вызвала меня к себе, а то бы я…
Самгин собрал
все листки, смял их, зажал в кулаке и, закрыв уставшие глаза, снял очки. Эти бредовые письма возмутили его, лицо горело, как на морозе. Но, прислушиваясь к себе, он скоро почувствовал, что возмущение его
не глубоко, оно какое-то физическое, кожное. Наверное, он испытал бы такое же, если б озорник мальчишка ударил его по лицу. Память услужливо показывала Лидию в минуты,
не лестные
для нее, в позах унизительных, голую, уставшую.
Нет, Любаша
не совсем похожа на Куликову, та
всю жизнь держалась так, как будто считала себя виноватой в том, что она такова, какая есть, а
не лучше. Любаше приниженность слуги
для всех была совершенно чужда. Поняв это, Самгин стал смотреть на нее, как на смешную «Ванскок», — Анну Скокову, одну из героинь романа Лескова «На ножах»; эту книгу и «Взбаламученное море» Писемского, по их «социальной педагогике», Клим ставил рядом с «Бесами» Достоевского.
И,
не ожидая согласия Клима, он повернул его вокруг себя с ловкостью и силой, неестественной в человеке полупьяном. Он очень интересовал Самгина своею позицией в кружке Прейса, позицией человека, который считает себя умнее
всех и подает свои реплики, как богач милостыню. Интересовала набалованность его сдобного, кокетливого тела, как бы нарочно созданного
для изящных костюмов, удобных кресел.
Он понимал, что обыск
не касается его, чувствовал себя спокойно, полусонно. У двери в прихожую сидел полицейский чиновник, поставив шашку между ног и сложив на эфесе очень красные кисти рук, дверь закупоривали двое неподвижных понятых. В комнатах, позванивая шпорами, рылись жандармы, передвигая мебель, снимая рамки со стен; во
всем этом
для Самгина
не было ничего нового.
К удивлению Самгина
все это кончилось
для него
не так, как он ожидал. Седой жандарм и товарищ прокурора вышли в столовую с видом людей, которые поссорились; адъютант сел к столу и начал писать, судейский, остановясь у окна, повернулся спиною ко
всему, что происходило в комнате. Но седой подошел к Любаше и негромко сказал...
— Нам известно о вас многое, вероятно —
все! — перебил жандарм, а Самгин, снова чувствуя, что сказал лишнее, мысленно одобрил жандарма за то, что он помешал ему. Теперь он видел, что лицо офицера так необыкновенно подвижно, как будто основой
для мускулов его служили
не кости, а хрящи: оно, потемнев еще более,
все сдвинулось к носу, заострилось и было бы смешным, если б глаза
не смотрели тяжело и строго. Он продолжал, возвысив голос...
Самгин тоже сел, у него задрожали ноги, он уже чувствовал себя испуганным. Он слышал, что жандарм говорит о «Манифесте», о том, что народники мечтают о тактике народовольцев, что во
всем этом трудно разобраться,
не имея точных сведений, насколько это слова, насколько — дело, а разобраться нужно
для охраны юношества, пылкого и романтического или безвольного, политически малограмотного.
Холод сердито щипал лицо. Самгин шел и думал, что, когда Варвара станет его любовницей,
для нее наступят
не сладкие дни. Да. Она, вероятно,
все уже испытала с Маракуевым или с каким-нибудь актером, и это лишило ее права играть роль невинной, влюбленной девочки. Но так как она все-таки играет эту роль, то и будет наказана.
— Либералы тоже должны будут состряпать партийку, хотя бы
для ради воспитания блудных и укрощения строптивых детишек своих.
Все идет как следует,
не рычи!
«Ведь
не затеяла же она новый роман», — размышлял он, наблюдая за Варварой, чувствуя, что ее настроение
все более тревожит его, и уже пытаясь представить, какие неудобства
для него повлечет за собой разрыв с нею.
Дождь хлынул около семи часов утра. Его
не было недели три, он явился с молниями, громом, воющим ветром и повел себя, как запоздавший гость, который, чувствуя свою вину, торопится быть любезным со
всеми и сразу обнаруживает
все лучшее свое. Он усердно мыл железные крыши флигеля и дома, мыл запыленные деревья, заставляя их шелково шуметь, обильно поливал иссохшую землю и вдруг освободил небо
для великолепного солнца.
—
Все —
для вас! — сказал он. —
Все это вызвано «
не тяжелым, но губительным господством женщин», — гордись!