Неточные совпадения
Заметив, что Дронов называет голодного червя — чевряком, чреваком, чревоедом, Клим
не поверил ему. Но, слушая таинственный шепот, он с удивлением видел пред
собою другого мальчика, плоское лицо нянькина внука становилось красивее, глаза его
не бегали, в зрачках разгорался голубоватый огонек радости, непонятной Климу. За ужином Клим передал рассказ Дронова отцу, — отец тоже непонятно обрадовался.
— И прошу вас сказать моему папа́, что, если этого
не будет, я убью
себя. Прошу вас
верить. Папа́
не верит.
«Влюблена? — вопросительно соображал он и
не хотел
верить в это. — Нет, влюбленной она вела бы
себя, наверное,
не так».
Он был сконфужен, смотрел на Клима из темных ям под глазами неприятно пристально, точно вспоминая что-то и чему-то
не веря. Лидия вела
себя явно фальшиво и, кажется, сама понимала это. Она говорила пустяки, неуместно смеялась, удивляла необычной для нее развязностью и вдруг, раздражаясь, начинала высмеивать Клима...
— Как все это странно… Знаешь — в школе за мной ухаживали настойчивее и больше, чем за нею, а ведь я рядом с нею почти урод. И я очень обижалась —
не за
себя, а за ее красоту. Один… странный человек, Диомидов, непросто — Демидов, а — Диомидов, говорит, что Алина красива отталкивающе. Да, так и сказал. Но… он человек необыкновенный, его хорошо слушать, а
верить ему трудно.
— Томилину —
верю. Этот ничего от меня
не требует, никуда
не толкает. Устроил у
себя на чердаке какое-то всесветное судилище и — доволен. Шевыряется в книгах, идеях и очень просто доказывает, что все на свете шито белыми нитками. Он, брат, одному учит — неверию. Тут уж — бескорыстно, а?
— Да. А несчастным трудно сознаться, что они
не умеют жить, и вот они говорят, кричат. И все — мимо, все
не о
себе, а о любви к народу, в которую никто и
не верит.
Он ей
не поверил, обиделся и ушел, а на дворе, идя к
себе, сообразил, что обижаться было глупо и что он ведет
себя с нею нелепо.
— Самоубийственно пьет. Маркс ему вреден. У меня сын тоже насильно заставляет
себя веровать в Маркса. Ему — простительно. Он — с озлобления на людей за погубленную жизнь. Некоторые
верят из глупой, детской храбрости: боится мальчуган темноты, но — лезет в нее, стыдясь товарищей, ломая
себя, дабы показать: я-де
не трус! Некоторые веруют по торопливости, но большинство от страха. Сих, последних, я
не того…
не очень уважаю.
— То же? — переспросил Иноков. —
Не верю. Нет, у вас что-то есть про
себя, должно быть что-то…
— Замечательный акустический феномен, — сообщил Климу какой-то очень любезный и женоподобный человек с красивыми глазами. Самгин
не верил, что пушка может отзываться на «музыку небесных сфер», но, настроенный благодушно, соблазнился и пошел слушать пушку. Ничего
не услыхав в ее холодной дыре, он почувствовал
себя очень глупо и решил
не подчиняться голосу народа, восхвалявшему Орину Федосову, сказительницу древних былин Северного края.
— Но оба они
не поверили ему, — закончил Робинзон и повел Клима за
собой.
— Разве вы
не допускаете, что я тоже могу служить причиной беспокойства? «
Поверит или нет?» — тотчас же спросил он
себя, но женщина снова согнулась над шитьем, тихо и неопределенно сказав...
— В бога, требующего теодицеи, —
не могу
верить. Предпочитаю веровать в природу, коя оправдания
себе не требует, как доказано господином Дарвином. А господин Лейбниц, который пытался доказать, что-де бытие зла совершенно совместимо с бытием божиим и что, дескать, совместимость эта тоже совершенно и неопровержимо доказуется книгой Иова, — господин Лейбниц —
не более как чудачок немецкий. И прав
не он, а Гейнрих Гейне, наименовав книгу Иова «Песнь песней скептицизма».
— В деревне я чувствовала, что, хотя делаю работу объективно необходимую, но
не нужную моему хозяину и он терпит меня, только как ворону на огороде. Мой хозяин безграмотный, но по-своему умный мужик, очень хороший актер и человек, который чувствует
себя первейшим, самым необходимым работником на земле. В то же время он догадывается, что поставлен в ложную, унизительную позицию слуги всех господ. Науке, которую я вколачиваю в головы его детей, он
не верит: он вообще неверующий…
Глядя, как Любаша разбрасывает волосы свои по плечам, за спину, как она, хмурясь, облизывает губы, он
не верил, что Любаша говорит о
себе правду. Правдой было бы, если б эта некрасивая, неумная девушка слушала жандарма, вздрагивая от страха и молча, а он бы кричал на нее, топал ногами.
—
Не верьте ему, — кричала Татьяна, отталкивая брата плечом, но тут Любаша увлекла Гогина к
себе, а Варвара попросила девушку помочь ей; Самгин был доволен, что его оставили в покое, люди такого типа всегда стесняли его, он
не знал, как держаться с ними.
Но это
не обидело его, он сам
себе не верил и
не узнавал
себя. Нежность и тревожное удивление Варвары несколько успокоили его, а затем явился, как раз к обеду, Митрофанов. Вошел он робко, с неопределенной, но как будто виноватой улыбочкой, спрятав руки за спиною.
— Хотя
не верю, чтоб человек с такой рожей и фигурой… отнимал
себя от женщины из философических соображений, а
не из простой боязни быть отцом… И эти его сожаления, что женщины
не родят…
— Мне кажется, что появился новый тип русского бунтаря, — бунтарь из страха пред революцией. Я таких фокусников видел. Они органически
не способны идти за «Искрой», то есть, определеннее говоря, — за Лениным, но они, видя рост классового сознания рабочих, понимая неизбежность революции, заставляют
себя верить Бернштейну…
— Моралист, хех! Неплохое ремесло. Ну-ко, выпьем, моралист! Легко, брат, убеждать людей, что они — дрянь и жизнь их — дрянь, они этому тоже легко
верят, черт их знает почему! Именно эта их вера и создает тебе и подобным репутации мудрецов. Ты —
не обижайся, — попросил он, хлопнув ладонью по колену Самгина. — Это я говорю для упражнения в острословии. Обязательно, братец мой, быть остроумным, ибо чем еще я куплю
себе кусок удовольствия?
«Взволнован, этот выстрел оскорбил его», — решил Самгин, медленно шагая по комнате. Но о выстреле он
не думал, все-таки
не веря в него. Остановясь и глядя в угол, он представлял
себе торжественную картину: солнечный день, голубое небо, на площади, пред Зимним дворцом, коленопреклоненная толпа рабочих, а на балконе дворца, плечо с плечом, голубой царь, священник в золотой рясе, и над неподвижной, немой массой людей плывут мудрые слова примирения.
Он видел, что толпа, стискиваясь, выдавливает под ноги
себе мужчин, женщин; они приседали, падали, ползли, какой-то подросток быстро, с воем катился к фронту, упираясь в землю одной ногой и руками; видел, как люди умирали,
не веря,
не понимая, что их убивают.
— Тайна сия велика есть! — откликнулся Лютов, чокаясь с Алиной коньяком, а опрокинув рюмку в рот, сказал, подмигнув: — Однако полагаю, что мы с тобою — единоверцы: оба
верим в нирвану телесного и душевного благополучия. И — за веру нашу ненавидим
себя; знаем: благополучие — пошлость, Европа с Лютером, Кальвином, библией и всем, что
не по недугу нам.
Самгин пошел одеваться,
не потому, что считал нужными санитарные пункты, но для того, чтоб уйти из дома, собраться с мыслями. Он чувствовал
себя ошеломленным, обманутым и
не хотел
верить в то, что слышал. Но, видимо, все-таки случилось что-то безобразное и как бы направленное лично против него.
— Если б
не этот случай — роженица, я все равно пришел бы к тебе. Надо поговорить по душе, есть такая потребность. Тебе, Клим, я —
верю… И
не верю, так же как
себе…
— Думаю поехать за границу, пожить там до весны, полечиться и вообще привести
себя в порядок. Я
верю, что Дума создаст широкие возможности культурной работы.
Не повысив уровня культуры народа, мы будем бесплодно тратить интеллектуальные силы — вот что внушил мне истекший год, и, прощая ему все ужасы, я благодарю его.
— Я думаю, что так чувствует
себя большинство интеллигентов, я, разумеется, сознаю
себя типичным интеллигентом, но —
не способным к насилию над
собой. Я
не могу заставить
себя верить в спасительность социализма и… прочее. Человек без честолюбия, я уважаю свою внутреннюю свободу…
— Ну — довольно! Я тебе покаялась, исповедовалась, теперь ты знаешь, кто я. Уж разреши просить, чтобы все это — между нами. В скромность, осторожность твою я, разумеется,
верю, знаю, что ты — конспиратор, умеешь молчать и о
себе и о других. Но —
не проговорись как-нибудь случайно Валентину, Лидии.
«Вот как? — оглушенно думал он, идя домой, осторожно спускаясь по темной, скупо освещенной улице от фонаря к фонарю. — Но если она ненавидит, значит —
верит, а
не забавляется словами,
не обманывает
себя надуманно. Замечал я в ней что-нибудь искусственное?» — спросил он
себя и ответил отрицательно.
— Есть причина. Живу я где-то на задворках, в тупике. Людей — боюсь, вытянут и заставят делать что-нибудь… ответственное. А я
не верю,
не хочу. Вот — делают, тысячи лет делали. Ну, и — что же? Вешают за это. Остается возня с самим
собой.
Она тихонько и неприятно засмеялась, глядя на Самгина так, что он понял:
не верит ему. Тогда, совершенно неожиданно для
себя, он сказал вполголоса и протирая платком очки...
— Это я тоже шучу. Понимаю, что свататься ты
не намерен. А рассказать
себя я тебе —
не могу, рассказывала, да ты —
не веришь. — Она встала, протянув ему руку через стол и говоря несколько пониженным голосом...
—
Не на чем. Ты — уродливо умен, так я тебя вижу издавна, с детства. Но — слушай, Клим Иванович, я
не… весь чувствую, что мне надо быть богатым. Иногда — даже довольно часто — мне противно представить
себя богатым, вот эдакого, на коротеньких ножках. Будь я красив, я уже давно был бы первостатейным мерзавцем. Ты —
веришь мне?
«Наступило время, когда необходимо
верить, и я подчиняюсь необходимости? Нет,
не так,
не то, а — есть слова, которые
не обладают тенью,
не влекут за
собою противоречий. Это — родина, отечество… Отечество в опасности».