Неточные совпадения
— Да, Самсон!
Народ нуждается в героях. Но… я еще подумаю. Может
быть — Леонид.
Печальным гимном той поры
были гневные стоны самого чуткого поэта эпохи, и особенно подчеркнуто тревожно звучал вопрос, обращенный поэтом к
народу...
Клим довольно рано начал замечать, что в правде взрослых
есть что-то неверное, выдуманное. В своих беседах они особенно часто говорили о царе и
народе. Коротенькое, царапающее словечко — царь — не вызывало у него никаких представлений, до той поры, пока Мария Романовна не сказала другое слово...
Слово «
народ»
было удивительно емким, оно вмещало самые разнообразные чувства.
Было очень трудно понять, что такое
народ. Однажды летом Клим, Дмитрий и дед ездили в село на ярмарку. Клима очень удивила огромная толпа празднично одетых баб и мужиков, удивило обилие полупьяных, очень веселых и добродушных людей. Стихами, которые отец заставил его выучить и заставлял читать при гостях, Клим спросил дедушку...
— Дурачок! Чтоб не страдать. То
есть — чтоб его,
народ, научили жить не страдая. Христос тоже Исаак, бог отец отдал его в жертву
народу. Понимаешь: тут та же сказка о жертвоприношении Авраамовом.
— Ему не более пятидесяти, — вслух размышляла мать. — Он
был веселый, танцор, балагур. И вдруг ушел в
народ, к сектантам. Кажется, у него
был неудачный роман.
Он не умел думать о России,
народе, человечестве, интеллигенции, все это
было далеко от него.
Во флигеле Клим чувствовал себя все более не на месте. Все, что говорилось там о
народе, о любви к
народу,
было с детства знакомо ему, все слова звучали пусто, ничего не задевая в нем. Они отягощали скукой, и Клим приучил себя не слышать их.
— Себя, конечно. Себя, по завету древних мудрецов, — отвечал Макаров. — Что значит — изучать
народ? Песни записывать? Девки
поют постыднейшую ерунду. Старики вспоминают какие-то панихиды. Нет, брат, и без песен не весело, — заключал он и, разглаживая пальцами измятую папиросу, которая казалась набитой пылью, продолжал...
— Я с детства слышу речи о
народе, о необходимости революции, обо всем, что говорится людями для того, чтоб показать себя друг перед другом умнее, чем они
есть на самом деле. Кто… кто это говорит? Интеллигенция.
— Почему? О людях, которым тесно жить и которые пытаются ускорить события. Кортес и Колумб тоже ведь выразители воли
народа, профессор Менделеев не менее революционер, чем Карл Маркс. Любопытство и
есть храбрость. А когда любопытство превращается в страсть, оно уже — любовь.
— Но — это потому, что мы
народ метафизический. У нас в каждом земском статистике Пифагор спрятан, и статистик наш воспринимает Маркса как Сведенборга или Якова Беме. И науку мы не можем понимать иначе как метафизику, — для меня, например, математика
суть мистика цифр, а проще — колдовство.
— Достоевский обольщен каторгой. Что такое его каторга? Парад. Он инспектором на параде, на каторге-то
был. И всю жизнь ничего не умел писать, кроме каторжников, а праведный человек у него «Идиот».
Народа он не знал, о нем не думал.
— Тем они и
будут сыты. Ты помни, что все это —
народ недолговечный, пройдет еще недель пять, шесть, и — они исчезнут. Обещать можно все, но проживут и без реформ!
— Недавно один дурак в лицо мне брякнул: ваша ставка на
народ — бита,
народа — нет,
есть только классы. Юрист, второго курса. Еврей. Классы! Забыл, как недавно сородичей его классически громили…
Почти все соглашались с тем, что это
было сказано неумно. Только мягкосердечный дядя Хрисанф, смущенно втирая ладонью воздух в лысину свою, пытался оправдать нового вождя
народа...
— Комическое — тоже имеется; это ведь сочинение длинное, восемьдесят шесть стихов. Без комического у нас нельзя — неправда
будет. Я вот похоронил, наверное, не одну тысячу людей, а ни одних похорон без комического случая — не помню. Вернее
будет сказать, что лишь такие и памятны мне. Мы ведь и на самой горькой дороге о смешное спотыкаемся, такой
народ!
В день, когда царь переезжал из Петровского дворца в Кремль, Москва напряженно притихла.
Народ ее плотно прижали к стенам домов двумя линиями солдат и двумя рядами охраны, созданной из отборно верноподданных обывателей. Солдаты
были непоколебимо стойкие, точно выкованы из железа, а охранники, в большинстве, — благообразные, бородатые люди с очень широкими спинами. Стоя плечо в плечо друг с другом, они ворочали тугими шеями, посматривая на людей сзади себя подозрительно и строго.
Лютов
был явно настроен на скандал, это очень встревожило Клима, он попробовал вырвать руку, но безуспешно. Тогда он увлек Лютова в один из переулков Тверской, там встретили извозчика-лихача. Но, усевшись в экипаж, Лютов, глядя на густые толпы оживленного, празднично одетого
народа, заговорил еще громче в синюю спину возницы...
— Тоска, брат! Гляди: богоносец
народ русский валом валит угощаться конфетками за счет царя. Умилительно. Конфетки сосать
будут потомки ходового московского
народа, того, который ходил за Болотниковым, за Отрепьевым, Тушинским вором, за Козьмой Мининым, потом пошел за Михайлой Романовым. Ходил за Степаном Разиным, за Пугачевым… и за Бонапартом готов
был идти… Ходовой
народ! Только за декабристами и за людями Первого Марта не пошел…
Ел человек мало,
пил осторожно и говорил самые обыкновенные слова, от которых в памяти не оставалось ничего, — говорил, что на улицах много
народа, что обилие флагов очень украшает город, а мужики и бабы окрестных деревень толпами идут на Ходынское поле.
— Жестокие, сатанинские слова сказал пророк Наум. Вот, юноши, куда посмотрите: кары и мести отлично разработаны у нас, а — награды? О наградах — ничего не знаем. Данты, Мильтоны и прочие, вплоть до самого
народа нашего, ад расписали подробнейше и прегрозно, а — рай? О рае ничего нам не сказано, одно знаем: там ангелы Саваофу осанну
поют.
— Он
был мне ближе матери… такой смешной, милый. И милая его любовь к
народу… А они, на кладбище, говорят, что студенты нарыли ям, чтоб возбудить
народ против царя. О, боже мой…
Чувствовать себя необыкновенным, каким он никогда не
был, Климу мешал Иноков. В коротких перерывах между сказами Федосовой, когда она, отдыхая, облизывая темные губы кончиком языка, поглаживала кривой бок, дергала концы головного платочка, завязанного под ее подбородком, похожим на шляпку гриба, когда она, покачиваясь вбок, улыбалась и кивала головой восторженно кричавшему
народу, — в эти минуты Иноков разбивал настроение Клима, неистово хлопая ладонями и крича рыдающим голосом...
Было ясно, что это тот самый великий русский
народ, чьи умные руки создали неисчислимые богатства, красиво разбросанные там, на унылом поле.
Народ подпрыгивал, размахивая руками, швырял в воздух фуражки, шапки. Кричал он так, что
было совершенно не слышно, как пара бойких лошадей губернатора Баранова бьет копытами по булыжнику. Губернатор торчал в экипаже, поставив колено на сиденье его, глядя назад, размахивая фуражкой,
был он стального цвета, отчаянный и героический, золотые бляшки орденов блестели на его выпуклой груди.
Невозможно
было помириться с тем, что царь похож на Диомидова, недопустима
была виноватая улыбка на лице владыки стомиллионного
народа. И непонятно
было, чем мог этот молодой, красивенький и мягкий человек вызвать столь потрясающий рев?
Самгин сконфуженно вытер глаза, ускорил шаг и свернул в одну из улиц Кунавина, сплошь занятую публичными домами. Почти в каждом окне, чередуясь с трехцветными полосами флагов, торчали полуодетые женщины, показывая голые плечи, груди, цинически перекликаясь из окна в окно. И, кроме флагов, все в улице
было так обычно, как будто ничего не случилось, а царь и восторг
народа — сон.
— Гуманизм во всех его формах всегда
был и
есть не что иное, как выражение интеллектуалистами сознания бессилия своего пред лицом
народа. Точно так же, как унизительное проклятие пола мы пытаемся прикрыть сладкими стишками, мы хотим прикрыть трагизм нашего одиночества евангелиями от Фурье, Кропоткина, Маркса и других апостолов бессилия и ужаса пред жизнью.
—
Народ тихий, наивный, мягкий, как воск, — перечислил он достоинства корейцев, помял мундштук папиросы толстыми и, должно
быть, жесткими губами, затем убежденно, вызывающе сказал: — И вовсе не нуждается в европейской культуре.
— Он играл в преферанс, а думал о том, что английский
народ глупеет от спорта; это волновало его, и он всегда проигрывал. Но ему любили за то, что проигрывал, и — не в карты — он выигрывал. Такой он
был… смешной, смешной!
Ему нравилось, что эти люди построили жилища свои кто где мог или хотел и поэтому каждая усадьба как будто монумент, возведенный ее хозяином самому себе. Царила в стране Юмала и Укко серьезная тишина, — ее особенно утверждало меланхолическое позвякивание бубенчиков на шеях коров; но это не
была тишина пустоты и усталости русских полей, она казалась тишиной спокойной уверенности коренастого, молчаливого
народа в своем праве жить так, как он живет.
— Сына и отца, обоих, — поправил дядя Миша, подняв палец. — С сыном я во Владимире в тюрьме сидел. Умный
был паренек, но — нетерпим и заносчив. Философствовал излишне… как все семинаристы. Отец же обыкновенный неудачник духовного звания и алкоголик. Такие, как он, на конце дней становятся странниками, бродягами по монастырям, питаются от богобоязненных купчих и сеют в
народе различную ерунду.
— Жаль, написана бумажка щеголевато и слишком премудро для рабочего
народа. И затем — модное преклонение пред экономической наукой. Разумеется — наука
есть наука, но следует помнить, что Томас Гоббэс сказал: наука — знание условное, безусловное же знание дается чувством. Переполнение головы плохо влияет на сердце. Михайловский очень хорошо доказал это на Герберте Спенсере…
Самгин решил, что это так и
есть: именно вот такие люди, с незаметными лицами, скромненькие, и должны работать в издательстве для
народа.
А Петр Великий навез немцев, евреев, — у него даже будто бы министр еврей
был, — и этот навозный
народ испортил Москву жадностью.
— В кусочки, да! Хлебушка у них — ни
поесть, ни посеять. А в магазее хлеб
есть, лежит. Просили они на посев — не вышло, отказали им. Вот они и решили самосильно взять хлеб силою бунта, значит. Они еще в среду хотели дело это сделать, да приехал земской, напугал. К тому же и день будний, не соберешь весь-то
народ, а сегодня — воскресенье.
И, знаете, иной раз, как шилом уколет, как подумаешь, что по-настоящему о
народе заботятся, не щадя себя, только политические преступники… то
есть не преступники, конечно, а… роман «Овод» или «Спартак» изволили читать?
Я — крепостная
была, я — знаю, этот царь обманул
народ.
—
Был у меня сын…
Был Петр Маракуев, студент, народолюбец. Скончался в ссылке. Сотни юношей погибают, честнейших! И —
народ погибает. Курчавенький казачишка хлещет нагайкой стариков, которые по полусотне лет царей сыто кормили, епископов, вас всех, всю Русь… он их нагайкой, да! И гогочет с радости, что бьет и что убить может, а — наказан не
будет! А?
— Хочется думать, что молодежь понимает свою задачу, — сказал патрон, подвинув Самгину пачку бумаг, и встал; халат распахнулся, показав шелковое белье на крепком теле циркового борца. — Разумеется, людям придется вести борьбу на два фронта, — внушительно говорил он, расхаживая по кабинету, вытирая платком пальцы. — Да, на два: против лиходеев справа, которые доводят
народ снова до пугачевщины, как
было на юге, и против анархии отчаявшихся.
«Мысли, как черные мухи», — вспомнил Самгин строчку стихов и подумал, что люди типа Кутузова и вообще — революционеры понятнее так называемых простых людей; от Поярковых, Усовых и прочих знаешь, чего можно ждать, а вот этот, в чесунче, может
быть, член «Союза русского
народа», а может
быть, тоже революционер.
«Ведь не так давно стояли же на коленях пред ним, — думал Самгин. — Это
был бы смертельный удар революционному движению и начало каких-то новых отношений между царем и
народом,
быть может, именно тех, о которых мечтали славянофилы…»
— Героем времени постепенно становится толпа, масса, — говорил он среди либеральной буржуазии и, вращаясь в ней, являлся хорошим осведомителем для Спивак. Ее он пытался пугать все более заметным уклоном «здравомыслящих» людей направо, рассказами об организации «Союза русского
народа», в котором председательствовал историк Козлов, а товарищем его
был регент Корвин, рассказывал о работе эсеров среди ремесленников, приказчиков, служащих. Но все это она знала не хуже его и, не пугаясь, говорила...
Он
был страшен, его, должно
быть, затем и вывели, чтоб устрашать
народ.
Он оделся и, как бы уходя от себя, пошел гулять. Показалось, что город освещен празднично, слишком много
было огней в окнах и
народа на улицах много. Но одиноких прохожих почти нет, люди шли группами, говор звучал сильнее, чем обычно, жесты — размашистей; создавалось впечатление, что люди идут откуда-то, где любовались необыкновенно возбуждающим зрелищем.
Не дожидаясь, когда встанет жена, Самгин пошел к дантисту. День
был хороший, в небе цвело серебряное солнце, похожее на хризантему; в воздухе играл звон колоколов, из церквей, от поздней обедни, выходил дородный московский
народ.
Самгин молчал. Да, политического руководства не
было, вождей — нет. Теперь, после жалобных слов Брагина, он понял, что чувство удовлетворения, испытанное им после демонстрации, именно тем и вызвано: вождей — нет, партии социалистов никакой роли не играют в движении рабочих. Интеллигенты, участники демонстрации, — благодушные люди, которым литература привила с детства «любовь к
народу». Вот кто они, не больше.
Было уже довольно много людей, у которых вчерашняя «любовь к
народу» заметно сменялась страхом пред
народом, но Редозубов отличался от этих людей явным злорадством, с которым он говорил о разгромах крестьянами помещичьих хозяйств.