Неточные совпадения
— О
любви можно
говорить только с одним человеком…
— Слепцы! Вы шли туда корыстно, с проповедью зла и насилия, я зову вас на дело добра и
любви. Я
говорю священными словами учителя моего: опроститесь, будьте детями земли, отбросьте всю мишурную ложь, придуманную вами, ослепляющую вас.
— И потом, — продолжала девушка, — у них все как-то перевернуто. Мне кажется, что они
говорят о
любви к народу с ненавистью, а о ненависти к властям — с
любовью. По крайней мере я так слышу.
— Когда Макаров пьян, он
говорит отчаянную чепуху. Он даже
любовь называет рудиментарным чувством.
Толстенькая и нескладная, она часто
говорила о
любви, рассказывала о романах, ее похорошевшее личико возбужденно румянилось, в добрых, серых глазах светилось тихое умиление старушки, которая повествует о чудесах, о житии святых, великомучеников.
Почему-то невозможно было согласиться, что Лидия Варавка создана для такой
любви. И трудно было представить, что только эта
любовь лежит в основе прочитанных им романов, стихов, в корне мучений Макарова, который становился все печальнее, меньше пил и
говорить стал меньше да и свистел тише.
Макаров ходил пешком по деревням, монастырям, рассказывал об этом, как о путешествии по чужой стране, но о чем бы он ни рассказывал, Клим слышал, что он думает и
говорит о женщинах, о
любви.
Вполголоса, скучно повторяя знакомые Климу суждения о Лидии, Макарове и явно опасаясь сказать что-то лишнее, она ходила по ковру гостиной, сын молча слушал ее речь человека, уверенного, что он
говорит всегда самое умное и нужное, и вдруг подумал: а чем отличается
любовь ее и Варавки от
любви, которую знает, которой учит Маргарита?
Он злился. Его раздражало шумное оживление Марины, и почему-то была неприятна встреча с Туробоевым. Трудно было признать, что именно вот этот человек с бескровным лицом и какими-то кричащими глазами — мальчик, который стоял перед Варавкой и звонким голосом
говорил о
любви своей к Лидии. Неприятен был и бородатый студент.
— Разве гуманизм — пустяки? — и насторожился, ожидая, что она станет
говорить о
любви, было бы забавно послушать, что скажет о
любви эта бесплотная девушка.
«А о
любви не решается
говорить, — наверное, и хотела бы, но — не смеет».
В этот вечер Нехаева не цитировала стихов, не произносила имен поэтов, не
говорила о своем страхе пред жизнью и смертью, она
говорила неслыханными, нечитанными Климом словами только о
любви.
И тотчас же ему вспомнились глаза Лидии, затем — немой взгляд Спивак. Он смутно понимал, что учится любить у настоящей
любви, и понимал, что это важно для него. Незаметно для себя он в этот вечер почувствовал, что девушка полезна для него: наедине с нею он испытывает смену разнообразных, незнакомых ему ощущений и становится интересней сам себе. Он не притворяется пред нею, не украшает себя чужими словами, а Нехаева
говорит ему...
— О
любви она читает неподражаемо, — заговорила Лидия, — но я думаю, что она только мечтает, а не чувствует. Макаров тоже
говорит о
любви празднично и тоже… мимо. Чувствует — Лютов. Это удивительно интересный человек, но он какой-то обожженный, чего-то боится… Мне иногда жалко его.
Такие мысли являлись у нее неожиданно, вне связи с предыдущим, и Клим всегда чувствовал в них нечто подозрительное, намекающее. Не считает ли она актером его? Он уже догадывался, что Лидия, о чем бы она ни
говорила, думает о
любви, как Макаров о судьбе женщин, Кутузов о социализме, как Нехаева будто бы думала о смерти, до поры, пока ей не удалось вынудить
любовь. Клим Самгин все более не любил и боялся людей, одержимых одной идеей, они все насильники, все заражены стремлением порабощать.
— А Томилин из операций своих исключает и
любовь и все прочее. Это, брат, не плохо. Без обмана. Ты что не зайдешь к нему? Он знает, что ты здесь. Он тебя хвалит: это,
говорит, человек независимого ума.
— Да. А несчастным трудно сознаться, что они не умеют жить, и вот они
говорят, кричат. И все — мимо, все не о себе, а о
любви к народу, в которую никто и не верит.
— Отлично! — закричал он, трижды хлопнув ладонями. — Превосходно, но — не так! Это
говорил не итальянец, а — мордвин. Это — размышление, а не страсть, покаяние, а не
любовь!
Любовь требует жеста. Где у тебя жест? У тебя лицо не живет! У тебя вся душа только в глазах, этого мало! Не вся публика смотрит на сцену в бинокль…
— Видите ли, это не помещается во мне,
любовь к народу, — виновато сознавался Диомидов. — Если
говорить честно — зачем же мне народ? Я, напротив…
— Он был мне ближе матери… такой смешной, милый. И милая его
любовь к народу… А они, на кладбище,
говорят, что студенты нарыли ям, чтоб возбудить народ против царя. О, боже мой…
—
Любовь тоже требует героизма. А я — не могу быть героиней. Варвара — может. Для нее
любовь — тоже театр. Кто-то, какой-то невидимый зритель спокойно любуется тем, как мучительно любят люди, как они хотят любить. Маракуев
говорит, что зритель — это природа. Я — не понимаю… Маракуев тоже, кажется, ничего не понимает, кроме того, что любить — надо.
— Зачем
говорю? — переспросила она после паузы. — В одной оперетке поют: «
Любовь? Что такое —
любовь?» Я думаю об этом с тринадцати лет, с того дня, когда впервые почувствовала себя женщиной. Это было очень оскорбительно. Я не умею думать ни о чем, кроме этого.
— Сообразите же, насколько трудно при таких условиях создавать общественное мнение и руководить им. А тут еще являются люди, которые уверенно
говорят: «Чем хуже — тем лучше». И, наконец, — марксисты, эти квазиреволюционеры без
любви к народу.
Так что, когда народник
говорит о
любви к народу, — я народника понимаю.
— Уж не знаю, марксистка ли я, но я человек, который не может
говорить того, чего он не чувствует, и о
любви к народу я не
говорю.
— Люблю есть, —
говорила она с набитым ртом. — Французы не едят, они — фокусничают. У них везде фокусы: в костюмах, стихах, в
любви.
«Должно быть, есть какие-то особенные люди, ни хорошие, ни дурные, но когда соприкасаешься с ними, то они возбуждают только дурные мысли. У меня с тобою были какие-то ни на что не похожие минуты. Я
говорю не о «сладких судорогах
любви», вероятно, это может быть испытано и со всяким другим, а у тебя — с другой».
— Хорошо
говорить многие умеют, а надо
говорить правильно, — отозвался Дьякон и, надув щеки, фыркнул так, что у него ощетинились усы. — Они там вовлекли меня в разногласия свои и смутили. А — «яко алчба богатства растлевает плоть, тако же богачество словесми душу растлевает». Я ведь в социалисты пошел по вере моей во Христа без чудес, с единым токмо чудом его
любви к человекам.
— А они Христа отрицаются, нашу,
говорят,
любовь утверждает наука, и это, дескать, крепче. Не широко это у них и не ясно.
— Удивительно
говорил он о
любви.
— Нуте-ко, давайте закусим на сон грядущий. Я без этого — не могу, привычка. Я, знаете, четверо суток провел с дамой купеческого сословия, вдовой и за тридцать лет, — сами вообразите, что это значит! Так и то, ночами, среди сладостных трудов
любви, нет-нет да и скушаю чего-нибудь. «Извини,
говорю, машер…» [Моя дорогая… (франц.)]
Было уже довольно много людей, у которых вчерашняя «
любовь к народу» заметно сменялась страхом пред народом, но Редозубов отличался от этих людей явным злорадством, с которым он
говорил о разгромах крестьянами помещичьих хозяйств.
«Ты,
говорит, не из
любви голубей завел, а из зависти, для конкуренции со мной, а конкурировать тебе надобно с ленью твоей, не со мной…»
Артисты в театрах
говорили какие-то туманные, легкие слова о
любви, о жизни.
— Все находят, что старше. Так и должно быть. На семнадцатом году у меня уже был ребенок. И я много работала. Отец ребенка — художник, теперь —
говорят — почти знаменитый, он за границей где-то, а тогда мы питались чаем и хлебом. Первая моя
любовь — самая голодная.
— Вот — увидите, —
говорила ‹она›, — и голода не будет, и
любовь будет редким счастьем, а не дурной привычкой, как теперь.
— До войны — контрабандисты, а теперь — шпионы. Наша мягкотелость — вовсе еще не Христова
любовь к людям, — тревожно, поспешно и как-то масляно
говорил лысоватый. — Ведь когда было сказано «несть ни эллина, ни иудея», так этим говорилось: все должны быть христианами…