Неточные совпадения
Дом посещали, хотя и не часто, какие-то невеселые, неуживчивые люди; они садились в углах
комнат, в тень, говорили мало, неприятно усмехаясь.
Клим открыл в
доме даже целую
комнату, почти до потолка набитую поломанной мебелью и множеством вещей, былое назначение которых уже являлось непонятным, даже таинственным. Как будто все эти пыльные вещи вдруг, толпою вбежали в
комнату, испуганные, может быть, пожаром; в ужасе они нагромоздились одна на другую, ломаясь, разбиваясь, переломали друг друга и умерли. Было грустно смотреть на этот хаос, было жалко изломанных вещей.
Он переживал волнение, новое для него. За окном бесшумно кипела густая, белая муть, в мягком, бесцветном сумраке
комнаты все вещи как будто задумались, поблекли; Варавка любил картины, фарфор, после ухода отца все в
доме неузнаваемо изменилось, стало уютнее, красивее, теплей. Стройная женщина с суховатым, гордым лицом явилась пред юношей неиспытанно близкой. Она говорила с ним, как с равным, подкупающе дружески, а голос ее звучал необычно мягко и внятно.
После пяти, шести свиданий он чувствовал себя у Маргариты более
дома, чем в своей
комнате. У нее не нужно было следить за собою, она не требовала от него ни ума, ни сдержанности, вообще — ничего не требовала и незаметно обогащала его многим, что он воспринимал как ценное для него.
На пороге одной из комнаток игрушечного
дома он остановился с невольной улыбкой: у стены на диване лежал Макаров, прикрытый до груди одеялом, расстегнутый ворот рубахи обнажал его забинтованное плечо; за маленьким, круглым столиком сидела Лидия; на столе стояло блюдо, полное яблок; косой луч солнца, проникая сквозь верхние стекла окон, освещал алые плоды, затылок Лидии и половину горбоносого лица Макарова. В
комнате было душисто и очень жарко, как показалось Климу. Больной и девушка ели яблоки.
Ручной чижик, серенький с желтым, летал по
комнате, точно душа
дома; садился на цветы, щипал листья, качаясь на тоненькой ветке, трепеща крыльями; испуганный осою, которая, сердито жужжа, билась о стекло, влетал в клетку и пил воду, высоко задирая смешной носишко.
Думая об этом подвиге, совершить который у него не было ни дерзости, ни силы, Клим вспоминал, как он в детстве неожиданно открыл в
доме комнату, где были хаотически свалены вещи, отжившие свой срок.
Очень пыльно было в
доме, и эта пыльная пустота, обесцвечивая мысли, высасывала их. По
комнатам, по двору лениво расхаживала прислуга, Клим смотрел на нее, как смотрят из окна вагона на коров вдали, в полях. Скука заплескивала его, возникая отовсюду, от всех людей, зданий, вещей, от всей массы города, прижавшегося на берегу тихой, мутной реки. Картины выставки линяли, забывались, как сновидение, и думалось, что их обесцвечивает, поглощает эта маленькая, сизая фигурка царя.
Он убежал, оставив Самгина считать людей, гуськом входивших на двор, насчитал он чертову дюжину, тринадцать человек. Часть их пошла к флигелю, остальные столпились у крыльца
дома, и тотчас же в тишине пустых
комнат зловеще задребезжал звонок.
Профессоров Самгин слушал с той же скукой, как учителей в гимназии.
Дома, в одной из чистеньких и удобно обставленных меблированных
комнат Фелицаты Паульсен, пышной дамы лет сорока, Самгин записывал свои мысли и впечатления мелким, но четким почерком на листы синеватой почтовой бумаги и складывал их в портфель, подарок Нехаевой. Не озаглавив свои заметки, он красиво, рондом, написал на первом их листе...
В чистеньком городке, на тихой, широкой улице с красивым бульваром посредине, против ресторана, на веранде которого, среди цветов, играл струнный оркестр, дверь солидного, но небольшого
дома, сложенного из гранита, открыла Самгину плоскогрудая, коренастая женщина в сером платье и, молча выслушав его объяснения, провела в полутемную
комнату, где на широком диване у открытого, но заставленного окна полулежал Иван Акимович Самгин.
— Он был добрый. Знал — все, только не умеет знать себя. Он сидел здесь и там, — женщина указала рукою в углы
комнаты, — но его никогда не было
дома. Это есть такие люди, они никогда не умеют быть
дома, это есть — русские, так я думаю. Вы — понимаете?
Вообще все шло необычно просто и легко, и почти не чувствовалось, забывалось как-то, что отец умирает. Умер Иван Самгин через день, около шести часов утра, когда все в
доме спали, не спала, должно быть, только Айно; это она, постучав в дверь
комнаты Клима, сказала очень громко и странно низким голосом...
— А я приехала третьего дня и все еще не чувствую себя
дома, все боюсь, что надобно бежать на репетицию, — говорила она, набросив на плечи себе очень пеструю шерстяную шаль, хотя в
комнате было тепло и кофточка Варвары глухо, до подбородка, застегнута.
Пообедав, он ушел в свою
комнату, лег, взял книжку стихов Брюсова, поэта, которого он вслух порицал за его антисоциальность, но втайне любовался холодной остротой его стиха. Почитал, подремал, затем пошел посмотреть, что делает Варвара; оказалось, что она вышла из
дома.
В
доме было холодно, он попросил Анфимьевну затопить печь в его
комнате, сел к столу и углубился в неприятную ему книгу Сергеевича о «Земских соборах», неприятную тем, что в ней автор отрицал самобытность государственного строя Московского государства.
Дома он расслабленно свалился на диван. Варвара куда-то ушла, в
комнатах было напряженно тихо, а в голове гудели десятки голосов. Самгин пытался вспомнить слова своей речи, но память не подсказывала их. Однако он помнил, что кричал не своим голосом и не свои слова.
Через несколько дней Самгин одиноко сидел в столовой за вечерним чаем, думая о том, как много в его жизни лишнего, изжитого. Вспомнилась
комната, набитая изломанными вещами, —
комната, которую он неожиданно открыл
дома, будучи ребенком. В эти невеселые думы тихо, точно призрак, вошел Суслов.
Варвара по вечерам редко бывала
дома, но если не уходила она — приходили к ней. Самгин не чувствовал себя
дома даже в своей рабочей
комнате, куда долетали голоса людей, читавших стихи и прозу. Настоящим, теплым, своим
домом он признал
комнату Никоновой. Там тоже были некоторые неудобства; смущал очкастый домохозяин, он, точно поджидая Самгина, торчал на дворе и, встретив его ненавидящим взглядом красных глаз из-под очков, бормотал...
В
комнате темно, как в погребе, в
доме — непоколебимая тишина глубокой ночи.
Дома, по
комнатам тяжело носила изработанное тело свое Анфимьевна.
За церковью, в углу небольшой площади, над крыльцом одноэтажного
дома, изогнулась желто-зеленая вывеска: «Ресторан Пекин». Он зашел в маленькую, теплую
комнату, сел у двери, в угол, под огромным старым фикусом; зеркало показывало ему семерых людей, — они сидели за двумя столами у буфета, и до него донеслись слова...
«Уже решила», — подумал Самгин. Ему не нравилось лицо
дома, не нравились слишком светлые
комнаты, возмущала Марина. И уже совсем плохо почувствовал он себя, когда прибежал, наклоня голову, точно бык, большой человек в теплом пиджаке, подпоясанном широким ремнем, в валенках, облепленный с головы до ног перьями и сенной трухой. Он схватил руки Марины, сунул в ее ладони лохматую голову и, целуя ладони ее, замычал.
Возвратясь в
дом, Самгин закусил, выпил две рюмки водки, прилег на диван и тотчас заснул. Разбудил его оглушительный треск грома, — в парке непрерывно сверкали молнии, в
комнате, на столе все дрожало и пряталось во тьму, густой дождь хлестал в стекла, синевато светилась посуда на столе, выл ветер и откуда-то доносился ворчливый голос Захария...
К этой неприятной для него задаче он приступил у нее на
дому, в ее маленькой уютной
комнате. Осенний вечер сумрачно смотрел в окна с улицы и в дверь с террасы; в саду, под красноватым небом, неподвижно стояли деревья, уже раскрашенные утренними заморозками. На столе, как всегда, кипел самовар, — Марина, в капоте в кружевах, готовя чай, говорила, тоже как всегда, — спокойно, усмешливо...
Какие-то неприятные молоточки стучали изнутри черепа в кости висков.
Дома он с минуту рассматривал в зеркале возбужденно блестевшие глаза, седые нити в поредевших волосах, отметил, что щеки стали полнее, лицо — круглей и что к такому лицу бородка уже не идет, лучше сбрить ее. Зеркало показывало, как в соседней
комнате ставит на стол посуду пышнотелая, картинная девица, румянощекая, голубоглазая, с золотистой косой ниже пояса.
«
Дома у меня — нет, — шагая по
комнате, мысленно возразил Самгин. — Его нет не только в смысле реальном: жена, дети, определенный круг знакомств, приятный друг, умный человек, приблизительно равный мне, — нет у меня
дома и в смысле идеальном, в смысле внутреннего уюта… Уот Уитмэн сказал, что человеку надоела скромная жизнь, что он жаждет грозных опасностей, неизведанного, необыкновенного… Кокетство анархиста…
За двойными рамами кое-где светились желтенькие огни, но окна большинства
домов были не освещены, привычная, стойкая жизнь бесшумно шевелилась в задних
комнатах.
Самгин чувствовал себя отвратительно. Одолевали неприятные воспоминания о жизни в этом
доме. Неприятны были
комнаты, перегруженные разнообразной старинной мебелью, набитые мелкими пустяками, которые должны были говорить об эстетических вкусах хозяйки. В спальне Варвары на стене висела большая фотография его, Самгина, во фраке, с головой в форме тыквы, — тоже неприятная.
Странно чувствовать себя хозяином этой фигурки,
комнаты, этого
дома.
Квартиру нашли сразу, три маленьких
комнаты во втором этаже трехэтажного
дома, рыжего, в серых пятнах...
Но
комнаты были светлые, окнами на улицу, потолки высокие, паркетный пол, газовая кухня, и Самгин присоединил себя к демократии рыжего
дома.
— Вас приглашает Лаптев-Покатилов, — знаете, кто это? Он — дурачок, но очень интересный! Дворянин, домовладелец, богат, кажется, был здесь городским головой. Любит шансонеток, особенно — французских, всех знал: Отеро, Фужер, Иветт Жильбер, — всех знаменитых. У него интересный
дом, потолок столовой вроде корыта и расписан узорами, он называет это «стиль бойяр». Целая
комната фарфора, есть замечательно милые вещи.
Дома его встречало праздничное лицо ‹девицы›. Она очень располнела, сладко улыбалась, губы у нее очень яркие, пухлые, и в глазах светилась неиссякаемо радость. Она была очень антипатична, становилась все более фамильярной, но — Клим Иванович терпел ее, — хорошая работница, неплохо и дешево готовит, держит
комнаты в строгой чистоте. Изредка он спрашивал ее...
Он хорошо помнил опыт Москвы пятого года и не выходил на улицу в день 27 февраля. Один, в нетопленой
комнате, освещенной жалким огоньком огарка стеариновой свечи, он стоял у окна и смотрел во тьму позднего вечера, она в двух местах зловеще, докрасна раскалена была заревами пожаров и как будто плавилась, зарева росли, растекались, угрожая раскалить весь воздух над городом. Где-то далеко не торопясь вползали вверх разноцветные огненные шарики ракет и так же медленно опускались за крыши
домов.