Неточные совпадения
Гениальнейший художник, который так изумительно тонко чувствовал силу зла, что казался творцом его, дьяволом, разоблачающим самого себя, — художник
этот, в стране, где большинство господ было такими же рабами,
как их слуги, истерически кричал...
Взрослые пили чай среди комнаты, за круглым столом, под лампой с белым абажуром, придуманным Самгиным: абажур отражал свет не вниз, на стол, а в потолок; от
этого по комнате разливался скучный полумрак, а в трех углах ее было темно, почти
как ночью.
Но чаще Клим, слушая отца, удивлялся:
как он забыл о том, что помнит отец? Нет, отец не выдумал, ведь и мама тоже говорит, что в нем, Климе, много необыкновенного, она даже объясняет, отчего
это явилось.
Клим слышал, что она говорит,
как бы извиняясь или спрашивая: так ли
это? Гости соглашались с нею...
Со всем
этим никогда не соглашался Настоящий Старик — дедушка Аким, враг своего внука и всех людей, высокий, сутулый и скучный,
как засохшее дерево.
Варавка схватил его и стал подкидывать к потолку, легко, точно мяч. Вскоре после
этого привязался неприятный доктор Сомов, дышавший запахом водки и соленой рыбы; пришлось выдумать, что его фамилия круглая,
как бочонок. Выдумалось, что дедушка говорит лиловыми словами. Но, когда он сказал, что люди сердятся по-летнему и по-зимнему, бойкая дочь Варавки, Лида, сердито крикнула...
Он всегда говорил, что на мужике далеко не уедешь, что есть только одна лошадь, способная сдвинуть воз, — интеллигенция. Клим знал, что интеллигенция —
это отец, дед, мама, все знакомые и, конечно, сам Варавка, который может сдвинуть
какой угодно тяжелый воз. Но было странно, что доктор, тоже очень сильный человек, не соглашался с Варавкой; сердито выкатывая черные глаза, он кричал...
Взрослые говорили о нем с сожалением, милостыню давали ему почтительно, Климу казалось, что они в чем-то виноваты пред
этим нищим и, пожалуй, даже немножко боятся его, так же,
как боялся Клим. Отец восхищался...
— Ага.
Как же ты
это понял?
— Ино-ска-за-тель-но. Бог —
это народ, Авраам — вождь народа; сына своего он отдает в жертву не богу, а народу. Видишь,
как просто?
Но вот он привез внуков на рождественскую елку в
это хваленое училище, и Клим увидал несколько десятков худеньких мальчиков, одетых в полосатое, синее с белым,
как одевают женщин-арестанток.
Да, все было не такое,
как рассказывали взрослые. Климу казалось, что различие
это понимают только двое — он и Томилин, «личность неизвестного назначения»,
как прозвал учителя Варавка.
Он жил в мезонине Самгина уже второй год, ни в чем не изменяясь, так же,
как не изменился за
это время самовар.
Но ее надорванный голос всегда тревожил Клима, заставляя ждать, что
эта остроносая женщина скажет какие-то необыкновенные слова,
как она
это уже делала.
Варавка был самый интересный и понятный для Клима. Он не скрывал, что ему гораздо больше нравится играть в преферанс, чем слушать чтение. Клим чувствовал, что и отец играет в карты охотнее, чем слушает чтение, но отец никогда не сознавался в
этом. Варавка умел говорить так хорошо, что слова его ложились в память,
как серебряные пятачки в копилку. Когда Клим спросил его: что такое гипотеза? — он тотчас ответил...
— Нет, —
как он любит общество взрослых! — удивлялся отец. После
этих слов Клим спокойно шел в свою комнату, зная, что он сделал то, чего хотел, — заставил взрослых еще раз обратить внимание на него.
С
этой девочкой Климу было легко и приятно, так же приятно,
как слушать сказки няньки Евгении.
— Про аиста и капусту выдумано, — говорила она. —
Это потому говорят, что детей родить стыдятся, а все-таки родят их мамы, так же
как кошки, я
это видела, и мне рассказывала Павля. Когда у меня вырастут груди,
как у мамы и Павли, я тоже буду родить — мальчика и девочку, таких,
как я и ты. Родить — нужно, а то будут все одни и те же люди, а потом они умрут и уж никого не будет. Тогда помрут и кошки и курицы, — кто же накормит их? Павля говорит, что бог запрещает родить только монашенкам и гимназисткам.
Рассказывая, она крепко сжимала пальцы рук в кулачок и, покачиваясь, размеренно пристукивала кулачком по коленям своим. Голос ее звучал все тише, все менее оживленно, наконец она говорила
как бы сквозь дрему и вызывала
этим у Клима грустное чувство.
Климу чаще всего навязывали унизительные обязанности конюха, он вытаскивал из-под стола лошадей, зверей и подозревал, что
эту службу возлагают на него нарочно, чтоб унизить. И вообще игра в цирк не нравилась ему,
как и другие игры, крикливые, быстро надоедавшие. Отказываясь от участия в игре, он уходил в «публику», на диван, где сидели Павла и сестра милосердия, а Борис ворчал...
Глафира Исаевна брала гитару или другой инструмент, похожий на утку с длинной, уродливо прямо вытянутой шеей; отчаянно звенели струны, Клим находил
эту музыку злой,
как все, что делала Глафира Варавка. Иногда она вдруг начинала петь густым голосом, в нос и тоже злобно. Слова ее песен были странно изломаны, связь их непонятна, и от
этого воющего пения в комнате становилось еще сумрачней, неуютней. Дети, забившись на диван, слушали молча и покорно, но Лидия шептала виновато...
Клим впервые видел,
как яростно дерутся мальчики, наблюдал их искаженные злобой лица, оголенное стремление ударить друг друга
как можно больнее, слышал их визги, хрип, — все
это так поразило его, что несколько дней после драки он боязливо сторонился от них, а себя, не умевшего драться, почувствовал еще раз мальчиком особенным.
Борис вел себя, точно обожженный, что-то судорожное явилось в нем,
как будто он, торопясь переиграть все игры, боится, что не успеет сделать
это.
Лидия смотрела на него искоса и хмурилась, Сомовы и Алина, видя измену Лидии, перемигивались, перешептывались, и все
это наполняло душу Клима едкой грустью. Но мальчик утешал себя догадкой: его не любят, потому что он умнее всех, а за
этим утешением,
как тень его, возникала гордость, являлось желание поучать, критиковать; он находил игры скучными и спрашивал...
— Слышишь, Вера?
Какая фантазия, а? Я всегда говорил, что
это способнейший мальчишка…
Но мать, не слушая отца, —
как она часто делала, — кратко и сухо сказала Климу, что Дронов все
это выдумал: тетки-ведьмы не было у него; отец помер, его засыпало землей, когда он рыл колодезь, мать работала на фабрике спичек и умерла, когда Дронову было четыре года, после ее смерти бабушка нанялась нянькой к брату Мите; вот и все.
Дронов не возразил ему. Клим понимал, что Дронов выдумывает, но он так убедительно спокойно рассказывал о своих видениях, что Клим чувствовал желание принять ложь
как правду. В конце концов Клим не мог понять,
как именно относится он к
этому мальчику, который все сильнее и привлекал и отталкивал его.
Вытирая шарфом лицо свое, мать заговорила уже не сердито, а тем уверенным голосом,
каким она объясняла непонятную путаницу в нотах, давая Климу уроки музыки. Она сказала, что учитель снял с юбки ее гусеницу и только, а ног не обнимал,
это было бы неприлично.
Клим думал, но не о том, что такое деепричастие и куда течет река Аму-Дарья, а о том, почему, за что не любят
этого человека. Почему умный Варавка говорит о нем всегда насмешливо и обидно? Отец, дедушка Аким, все знакомые, кроме Тани, обходили Томилина,
как трубочиста. Только одна Таня изредка спрашивала...
Клим открыл в доме даже целую комнату, почти до потолка набитую поломанной мебелью и множеством вещей, былое назначение которых уже являлось непонятным, даже таинственным.
Как будто все
эти пыльные вещи вдруг, толпою вбежали в комнату, испуганные, может быть, пожаром; в ужасе они нагромоздились одна на другую, ломаясь, разбиваясь, переломали друг друга и умерли. Было грустно смотреть на
этот хаос, было жалко изломанных вещей.
Но он уже почти привык к
этой роли, очевидно, неизбежной для него так же,
как неизбежны утренние обтирания тела холодной водой,
как порция рыбьего жира, суп за обедом и надоедливая чистка зубов на ночь.
Тогда, испуганный
этим, он спрятался под защиту скуки, окутав ею себя,
как облаком. Он ходил солидной походкой, заложив руки за спину,
как Томилин, имея вид мальчика, который занят чем-то очень серьезным и далеким от шалостей и буйных игр. Время от времени жизнь помогала ему задумываться искренно: в середине сентября, в дождливую ночь, доктор Сомов застрелился на могиле жены своей.
Он снова молчал,
как будто заснув с открытыми глазами. Клим видел сбоку фарфоровый, блестящий белок,
это напомнило ему мертвый глаз доктора Сомова. Он понимал, что, рассуждая о выдумке, учитель беседует сам с собой, забыв о нем, ученике. И нередко Клим ждал, что вот сейчас учитель скажет что-то о матери, о том,
как он в саду обнимал ноги ее. Но учитель говорил...
Клим слушал
эти речи внимательно и очень старался закрепить их в памяти своей. Он чувствовал благодарность к учителю: человек, ни на кого не похожий, никем не любимый, говорил с ним,
как со взрослым и равным себе.
Это было очень полезно: запоминая не совсем обычные фразы учителя, Клим пускал их в оборот,
как свои, и
этим укреплял за собой репутацию умника.
Но иногда рыжий пугал его: забывая о присутствии ученика, он говорил так много, долго и непонятно, что Климу нужно было кашлянуть, ударить каблуком в пол, уронить книгу и
этим напомнить учителю о себе. Однако и шум не всегда будил Томилина, он продолжал говорить, лицо его каменело, глаза напряженно выкатывались, и Клим ждал, что вот сейчас Томилин закричит,
как жена доктора...
Почти в каждом учителе Клим открывал несимпатичное и враждебное ему, все
эти неряшливые люди в потертых мундирах смотрели на него так,
как будто он был виноват в чем-то пред ними. И хотя он скоро убедился, что учителя относятся так странно не только к нему, а почти ко всем мальчикам, все-таки их гримасы напоминали ему брезгливую мину матери, с которой она смотрела в кухне на раков, когда пьяный продавец опрокинул корзину и раки, грязненькие, суховато шурша, расползлись по полу.
Но уже весною Клим заметил, что Ксаверий Ржига, инспектор и преподаватель древних языков, а за ним и некоторые учителя стали смотреть на него более мягко.
Это случилось после того,
как во время большой перемены кто-то бросил дважды камнями в окно кабинета инспектора, разбил стекла и сломал некий редкий цветок на подоконнике. Виновного усердно искали и не могли найти.
Когда приехали на каникулы Борис Варавка и Туробоев, Клим прежде всех заметил, что Борис, должно быть, сделал что-то очень дурное и боится,
как бы об
этом не узнали.
— Что сделал Борис? — спросил ее Клим. Он уже не впервые спрашивал ее об
этом, но Лидия и на
этот раз не ответила ему, а только взглянула,
как на чужого. У него явилось желание спрыгнуть в сад и натрепать ей уши. Теперь, когда возвратился Игорь, она снова перестала замечать Клима.
После
этой сцены и Варавка и мать начали ухаживать за Борисом так,
как будто он только что перенес опасную болезнь или совершил какой-то героический и таинственный подвиг.
Это раздражало Клима, интриговало Дронова и создало в доме неприятное настроение какой-то скрытности.
Вслушиваясь в беседы взрослых о мужьях, женах, о семейной жизни, Клим подмечал в тоне
этих бесед что-то неясное, иногда виноватое, часто — насмешливое,
как будто говорилось о печальных ошибках, о том, чего не следовало делать. И, глядя на мать, он спрашивал себя: будет ли и она говорить так же?
Но с
этого дня он заболел острой враждой к Борису, а тот, быстро уловив
это чувство, стал настойчиво разжигать его, высмеивая почти каждый шаг, каждое слово Клима. Прогулка на пароходе, очевидно, не успокоила Бориса, он остался таким же нервным,
каким приехал из Москвы, так же подозрительно и сердито сверкали его темные глаза, а иногда вдруг им овладевала странная растерянность, усталость, он прекращал игру и уходил куда-то.
И,
как только она скрылась, Клим почувствовал себя хорошо вооруженным против Бориса, способным щедро заплатить ему за все его насмешки; чувствовать
это было радостно.
Клим впервые видел,
как легко танцует
этот широкий, тяжелый человек,
как ловко он заставляет мать кружиться в воздухе, отрывая ее от пола.
Был момент, когда Клим подумал —
как хорошо было бы увидеть Бориса с таким искаженным, испуганным лицом, таким беспомощным и несчастным не здесь, а дома. И чтобы все видели его, каков он в
эту минуту.
Судорожным движением всего тела Клим отполз подальше от
этих опасных рук, но,
как только он отполз, руки и голова Бориса исчезли, на взволнованной воде качалась только черная каракулевая шапка, плавали свинцовые кусочки льда и вставали горбики воды, красноватые в лучах заката.
Он читал Бокля, Дарвина, Сеченова, апокрифы и творения отцов церкви, читал «Родословную историю татар» Абдул-гази Багодур-хана и, читая, покачивал головою вверх и вниз,
как бы выклевывая со страниц книги странные факты и мысли. Самгину казалось, что от
этого нос его становился заметней, а лицо еще более плоским. В книгах нет тех странных вопросов, которые волнуют Ивана, Дронов сам выдумывает их, чтоб подчеркнуть оригинальность своего ума.
Был один из тех сказочных вечеров, когда русская зима с покоряющей, вельможной щедростью развертывает все свои холодные красоты. Иней на деревьях сверкал розоватым хрусталем, снег искрился радужной пылью самоцветов, за лиловыми лысинами речки, оголенной ветром, на лугах лежал пышный парчовый покров, а над ним — синяя тишина, которую, казалось, ничто и никогда не поколеблет.
Эта чуткая тишина обнимала все видимое,
как бы ожидая, даже требуя, чтоб сказано было нечто особенно значительное.
— Вот уж почти два года ни о чем не могу думать, только о девицах. К проституткам идти не могу, до
этой степени еще не дошел. Тянет к онанизму, хоть руки отрубить. Есть, брат, в
этом влечении что-то обидное до слез, до отвращения к себе. С девицами чувствую себя идиотом. Она мне о книжках, о разных поэзиях, а я думаю о том,
какие у нее груди и что вот поцеловать бы ее да и умереть.
— Глупо,
как два учителя. А главное, обидно, потому что — неодолимо. Ты еще не испытал
этого? Скоро испытаешь.