Неточные совпадения
— «Скучную
историю» Чехова — читали? Забавно, а? Профессор всю
жизнь чему-то учил, а под конец — догадался: «Нет общей идеи». На какой же цепи он сидел всю-то
жизнь? Чему же — без общей идеи — людей учил?
— Идем ко мне обедать. Выпьем. Надо, брат, пить. Мы — люди серьезные, нам надобно пить на все средства четырех пятых души. Полной душою жить на Руси — всеми строго воспрещается. Всеми — полицией, попами, поэтами, прозаиками. А когда пропьем четыре пятых — будем порнографические картинки собирать и друг другу похабные анекдоты из русской
истории рассказывать. Вот — наш проспект
жизни.
— Надо. Отцы жертвовали на церкви, дети — на революцию. Прыжок — головоломный, но… что же, брат, делать?
Жизнь верхней корочки несъедобного каравая, именуемого Россией, можно озаглавить так: «
История головоломных прыжков русской интеллигенции». Ведь это только господа патентованные историки обязаны специальностью своей доказывать, что существуют некие преемственность, последовательность и другие ведьмы, а — какая у нас преемственность? Прыгай, коли не хочешь задохнуться.
Но, вспомнив о безжалостном ученом, Самгин вдруг, и уже не умом, а всем существом своим, согласился, что вот эта плохо сшитая ситцевая кукла и есть самая подлинная
история правды добра и правды зла, которая и должна и умеет говорить о прошлом так, как сказывает олонецкая, кривобокая старуха, одинаково любовно и мудро о гневе и о нежности, о неутолимых печалях матерей и богатырских мечтах детей, обо всем, что есть
жизнь.
— Вот собираются в редакции местные люди: Европа, Европа! И поносительно рассказывают иногородним, то есть редактору и длинноязычной собратии его, о
жизни нашего города. А душу его они не чувствуют,
история города не знакома им, отчего и раздражаются.
На другой день, вспомнив этот припадок лиризма и жалобу свою на
жизнь, Самгин снисходительно усмехнулся. Нет,
жизнь налаживалась неплохо. Варвара усердно читала стихи и прозу символистов, обложилась сочинениями по
истории искусства, — Самгин, понимая, что это она готовится играть роль хозяйки «салона», поучал ее...
— Вот, я даже записала два, три его парадокса, например: «Торжество социальной справедливости будет началом духовной смерти людей». Как тебе нравится? Или: «Начало и конец
жизни — в личности, а так как личность неповторима,
история — не повторяется». Тебе скучно? — вдруг спросила она.
«В сущности, есть много оснований думать, что именно эти люди — основной материал
истории, сырье, из которого вырабатывается все остальное человеческое, культурное. Они и — крестьянство. Это — демократия, подлинный демос — замечательно живучая, неистощимая сила. Переживает все социальные и стихийные катастрофы и покорно, неутомимо ткет паутину
жизни. Социалисты недооценивают значение демократии».
Самгин ушел, удовлетворенный ее равнодушием к
истории с кружком Пермякова. Эти маленькие волнения ненадолго и неглубоко волновали его; поток, в котором он плыл, становился все уже, но — спокойнее, события принимали все более однообразный характер, действительность устала поражать неожиданностями, становилась менее трагичной, туземная
жизнь текла так ровно, как будто ничто и никогда не возмущало ее.
Вспомнилось, как однажды у Прейса Тагильский холодно и жестко говорил о государстве как органе угнетения личности, а когда Прейс докторально сказал ему: «Вы шаржируете» — он ответил небрежно: «Это
история шаржирует». Стратонов сказал: «Ирония ваша — ирония нигилиста». Так же небрежно Тагильский ответил и ему: «Ошибаетесь, я не иронизирую. Однако нахожу, что человек со вкусом к
жизни не может прожевать действительность, не сдобрив ее солью и перцем иронии. Учит — скепсис, а оптимизм воспитывает дураков».
— Я не одну такую
историю знаю и очень люблю вспоминать о них. Они уж — из другой
жизни.
Но он почти каждый день посещал Прозорова, когда старик чувствовал себя бодрее, работал с ним, а после этого оставался пить чай или обедать. За столом Прозоров немножко нудно, а все же интересно рассказывал о
жизни интеллигентов 70–80-х годов, он знавал почти всех крупных людей того времени и говорил о них, грустно покачивая головою, как о людях, которые мужественно принесли себя в жертву Ваалу
истории.
— Героическая
жизнь интеллигенции засвидетельствована
историей…
Среда, в которой он вращался, адвокаты с большим самолюбием и нищенской практикой, педагоги средней школы, замученные и раздраженные своей практикой, сытые, но угнетаемые скукой
жизни эстеты типа Шемякина, женщины, которые читали
историю Французской революции, записки m-me Роллан и восхитительно путали политику с кокетством, молодые литераторы, еще не облаянные и не укушенные критикой, собакой славы, но уже с признаками бешенства в их отношении к вопросу о социальной ответственности искусства, представители так называемой «богемы», какие-то молчаливые депутаты Думы, причисленные к той или иной партии, но, видимо, не уверенные, что программы способны удовлетворить все разнообразие их желаний.
— Куда вы? Подождите, здесь ужинают, и очень вкусно. Холодный ужин и весьма неплохое вино. Хозяева этой старой посуды, — показал он широким жестом на пестрое украшение стен, — люди добрые и широких взглядов. Им безразлично, кто у них ест и что говорит, они достаточно богаты для того, чтоб участвовать в
истории; войну они понимают как основной смысл
истории, как фабрикацию героев и вообще как нечто очень украшающее
жизнь.
— Возвращение человека назад, в первобытное состояние, превращение существа, тонко организованного веками культурной
жизни, в органическое вещество, каким
история культуры и социология показывает нам стада первобытных людей…
Неточные совпадения
Так как он первый вынес
историю о мертвых душах и был, как говорится, в каких-то тесных отношениях с Чичиковым, стало быть, без сомнения, знает кое-что из обстоятельств его
жизни, то попробовать еще, что скажет Ноздрев.
Уже известно всем из
истории, как их вечная борьба и беспокойная
жизнь спасли Европу от неукротимых набегов, грозивших ее опрокинуть.
Они, проехавши, оглянулись назад; хутор их как будто ушел в землю; только видны были над землей две трубы скромного их домика да вершины дерев, по сучьям которых они лазили, как белки; один только дальний луг еще стлался перед ними, — тот луг, по которому они могли припомнить всю
историю своей
жизни, от лет, когда катались по росистой траве его, до лет, когда поджидали в нем чернобровую козачку, боязливо перелетавшую через него с помощию своих свежих, быстрых ног.
И сама
история только в тоску повергает: учишь, читаешь, что вот-де настала година бедствий, несчастлив человек; вот собирается с силами, работает, гомозится, страшно терпит и трудится, все готовит ясные дни. Вот настали они — тут бы хоть сама
история отдохнула: нет, опять появились тучи, опять здание рухнуло, опять работать, гомозиться… Не остановятся ясные дни, бегут — и все течет
жизнь, все течет, все ломка да ломка.
Он в лицах проходит
историю славных времен, битв, имен; читает там повесть о старине, не такую, какую рассказывал ему сто раз, поплевывая, за трубкой, отец о
жизни в Саксонии, между брюквой и картофелем, между рынком и огородом…