Неточные совпадения
Летом,
на другой год после смерти Бориса, когда Лидии минуло двенадцать лет, Игорь Туробоев отказался учиться в военной школе и должен был ехать в какую-то другую, в Петербург. И вот, за несколько
дней до его отъезда, во время завтрака, Лидия решительно заявила отцу, что она любит Игоря, не может без него
жить и не хочет, чтоб он учился в другом городе.
Пролежав в комнате Клима четверо суток,
на пятые Макаров начал просить, чтоб его отвезли домой. Эти
дни, полные тяжелых и тревожных впечатлений, Клим
прожил очень трудно. В первый же
день утром, зайдя к больному, он застал там Лидию, — глаза у нее были красные, нехорошо блестели, разглядывая серое, измученное лицо Макарова с провалившимися глазами; губы его, потемнев, сухо шептали что-то, иногда он вскрикивал и скрипел зубами, оскаливая их.
Клим вышел
на улицу, и ему стало грустно. Забавные друзья Макарова, должно быть, крепко любят его, и
жить с ними — уютно, просто. Простота их заставила его вспомнить о Маргарите — вот у кого он хорошо отдохнул бы от нелепых тревог этих
дней. И, задумавшись о ней, он вдруг почувствовал, что эта девушка незаметно выросла в глазах его, но выросла где-то в стороне от Лидии и не затемняя ее.
Но Нехаева как-то внезапно устала,
на щеках ее, подкрашенных морозом, остались только розоватые пятна, глаза потускнели, она мечтательно заговорила о том, что
жить всей душой возможно только в Париже, что зиму эту она должна бы провести в Швейцарии, но ей пришлось приехать в Петербург по скучному
делу о небольшом наследстве.
— Замечательный человек.
Живет — не морщится.
На днях тут хоронили кого-то, и один из провожатых забавно сказал: «Тридцать девять лет
жил — морщился, больше не стерпел — помер». Томилин — много стерпит.
Он весь
день прожил под впечатлением своего открытия, бродя по лесу, не желая никого видеть, и все время видел себя
на коленях пред Лидией, обнимал ее горячие ноги, чувствовал атлас их кожи
на губах,
на щеках своих и слышал свой голос: «Я тебя люблю».
— Да ведь я говорю! Согласился Христос с Никитой: верно, говорит, ошибся я по простоте моей. Спасибо, что ты поправил
дело, хоть и разбойник. У вас, говорит,
на земле все так запуталось, что разобрать ничего невозможно, и, пожалуй, верно вы говорите. Сатане в руку, что доброта да простота хуже воровства. Ну, все-таки пожаловался, когда прощались с Никитой: плохо, говорит,
живете, совсем забыли меня. А Никита и сказал...
— Ой, не доведет нас до добра это сочинение мертвых праведников, а тем паче — живых. И ведь делаем-то мы это не по охоте, не по нужде, а — по привычке, право, так! Лучше бы согласиться
на том, что все грешны, да и
жить всем в одно грешное, земное
дело.
Остаток
дня Клим
прожил в состоянии отчуждения от действительности, память настойчиво подсказывала древние слова и стихи, пред глазами качалась кукольная фигура, плавала мягкая, ватная рука, играли морщины
на добром и умном лице, улыбались большие, очень ясные глаза.
Под тяжестью этой скуки он
прожил несколько душных
дней и ночей, негодуя
на Варавку и мать: они, с выставки, уехали в Крым, это
на месяц прикрепило его к дому и городу.
В конце концов Сомова оставила в нем неприятное впечатление. И неприятно было, что она, свидетель детских его
дней, будет
жить у Варвары, будет, наверное, посещать его. Но он скоро убедился, что Сомова не мешает ему, она усердно готовилась
на курсы Герье, шариком каталась по Москве, а при встречах с ним восхищенно тараторила...
Лидия пожала его руку молча. Было неприятно видеть, что глаза Варвары провожают его с явной радостью. Он ушел, оскорбленный равнодушием Лидии, подозревая в нем что-то искусственное и демонстративное. Ему уже казалось, что он ждал: Париж сделает Лидию более простой, нормальной, и, если даже несколько развратит ее, — это пошло бы только в пользу ей. Но, видимо, ничего подобного не случилось и она смотрит
на него все теми же глазами ночной птицы, которая не умеет
жить днем.
— Выпустили меня третьего
дня, и я все еще не в себе.
На родину, — а где у меня родина, дураки! Через четыре
дня должна ехать, а мне совершенно необходимо
жить здесь. Будут хлопотать, чтоб меня оставили в Москве, но…
— Ах, да… Говорят, — Карповича не казнят, а пошлют
на каторгу. Я была во Пскове в тот
день, когда он стрелял, а когда воротилась в Петербург, об этом уже не говорили. Ой, Клим, как там
живут, в Петербурге!
— Вы подумайте — насколько безумное это занятие при кратком сроке жизни нашей! Ведь вот какая штука, ведь жизни человеку в обрез дано. И все больше людей
живет так, что все
дни ихней жизни — постные пятницы. И — теснота! Ни вору, ни честному — ногу поставить некуда, а ведь человек желает
жить в некотором просторе и
на твердой почве. Где она, почва-то?
— Затем выбегает в соседнюю комнату, становится
на руки, как молодой негодяй, ходит
на руках и сам
на себя в низок зеркала смотрит. Но — позвольте! Ему — тридцать четыре года, бородка солидная и даже седые височки. Да-с! Спрашивают… спрашиваю его: «Очень хорошо, Яковлев, а зачем же ты вверх ногами ходил?» — «Этого, говорит, я вам объяснить не могу, но такая у меня примета и привычка, чтобы после успеха в
деле пожить минуточку вниз головою».
— Я — усмиряю, и меня — тоже усмиряют. Стоит предо мной эдакий великолепный старичище, морда — умная, честная морда — орел! Схватил я его за бороду, наган — в нос. «Понимаешь?», говорю. «Так точно, ваше благородие, понимаю, говорит, сам — солдат турецкой войны, крест, медали имею,
на усмирение хаживал, мужиков порол, стреляйте меня, — достоин! Только, говорит, это
делу не поможет, ваше благородие,
жить мужикам — невозможно, бунтовать они будут, всех не перестреляете». Н-да… Вот — морда, а?
— Как ты странно говоришь, — заметил Самгин, глядя
на нее с любопытством. — Кажется, мы
живем во
дни достаточно бесстрашные, то есть — достаточно бесстрашно
живем.
Не желая видеть Дуняшу, он зашел в ресторан, пообедал там, долго сидел за кофе, курил и рассматривал, обдумывал Марину, но понятнее для себя не увидел ее. Дома он нашел письмо Дуняши, — она извещала, что едет — петь
на фабрику посуды, возвратится через
день. В уголке письма было очень мелко приписано: «Рядом с тобой
живет подозрительный, и к нему приходил Судаков. Помнишь Судакова?»
— Это — дневная моя нора, а там — спальня, — указала Марина рукой
на незаметную, узенькую дверь рядом со шкафом. — Купеческие мои
дела веду в магазине, а здесь
живу барыней. Интеллигентно. — Она лениво усмехнулась и продолжала ровным голосом: — И общественную службу там же, в городе, выполняю, а здесь у меня люди бывают только в Новый год, да
на Пасху, ну и
на именины мои, конечно.
— Вот — соседи мои и знакомые не говорят мне, что я не так
живу, а дети, наверное, сказали бы. Ты слышишь, как в наши
дни дети-то кричат отцам — не так, все — не так! А как марксисты народников зачеркивали? Ну — это политика! А декаденты? Это уж — быт, декаденты-то! Они уж отцам кричат: не в таких домах
живете, не
на тех стульях сидите, книги читаете не те! И заметно, что у родителей-атеистов дети — церковники…
«Осталась где-то вне действительности,
живет бредовым прошлым», — думал он, выходя
на улицу. С удивлением и даже недоверием к себе он вдруг почувствовал, что десяток
дней, прожитых вне Москвы, отодвинул его от этого города и от людей, подобных Татьяне, очень далеко. Это было странно и требовало анализа. Это как бы намекало, что при некотором напряжении воли можно выйти из порочного круга действительности.
— Здесь очень много русских, и — представь? —
на днях я, кажется, видела Алину, с этим ее купцом. Но мне уже не хочется бесконечных русских разговоров. Я слишком много видела людей, которые все знают, но не умеют
жить. Неудачники, все неудачники. И очень озлоблены, потому что неудачники. Но — пойдем в дом.
На тонком листике сиреневой бумаги она извещала, что через два
дня выезжает в Париж, остановится в «Терминус»,
проживет там
дней десять.
Дня три он
прожил в непривычном настроении досады
на себя, в ожидании событий.
Дела Марины не требовали в суд, не вызывали и его лично. И Тагильский не являлся.
В течение ближайших
дней он убедился, что действительно ему не следует
жить в этом городе. Было ясно: в адвокатуре местной, да, кажется, и у некоторых обывателей, подозрительное и враждебное отношение к нему — усилилось. Здоровались с ним так, как будто, снимая шапку, оказывали этим милость, не заслуженную им. Один из помощников, которые приходили к нему играть в винт, ответил
на его приглашение сухим отказом. А Гудим, встретив его в коридоре суда, крякнул и спросил...
— «И хлопочи об наследстве по дедушке Василье, улещай его всяко, обласкивай покуда он
жив и следи чтобы Сашка не украла чего. Дети оба поумирали
на то скажу не наша воля, бог дал, бог взял, а ты первое
дело сохраняй мельницу и обязательно поправь крылья к осени да не дранкой, а холстом. Пленику не потакай, коли он попал, так пусть работает сукин сын коли черт его толкнул против нас». Вот! — сказал Пыльников, снова взмахнув книжкой.