Неточные совпадения
Он, должно
быть, неумный, даже хорошую
жену не мог выбрать,
жена у него маленькая, некрасивая и злая.
— Павля все знает, даже больше, чем папа. Бывает, если папа уехал в Москву, Павля с мамой
поют тихонькие песни и плачут обе две, и Павля целует мамины руки. Мама очень много плачет, когда
выпьет мадеры, больная потому что и злая тоже. Она говорит: «Бог сделал меня злой». И ей не нравится, что папа знаком с другими дамами и с твоей мамой; она не любит никаких дам, только Павлю, которая ведь не дама, а солдатова
жена.
Ее судороги становились сильнее, голос звучал злей и резче, доктор стоял в изголовье кровати, прислонясь к стене, и кусал, жевал свою черную щетинистую бороду. Он
был неприлично расстегнут, растрепан, брюки его держались на одной подтяжке, другую он накрутил на кисть левой руки и дергал ее вверх, брюки подпрыгивали, ноги доктора дрожали, точно у пьяного, а мутные глаза так мигали, что казалось — веки тоже щелкают, как зубы его
жены. Он молчал, как будто рот его навсегда зарос бородой.
Но иногда рыжий пугал его: забывая о присутствии ученика, он говорил так много, долго и непонятно, что Климу нужно
было кашлянуть, ударить каблуком в пол, уронить книгу и этим напомнить учителю о себе. Однако и шум не всегда будил Томилина, он продолжал говорить, лицо его каменело, глаза напряженно выкатывались, и Клим ждал, что вот сейчас Томилин закричит, как
жена доктора...
Сестры Сомовы жили у Варавки, под надзором Тани Куликовой: сам Варавка уехал в Петербург хлопотать о железной дороге, а оттуда должен
был поехать за границу хоронить
жену. Почти каждый вечер Клим подымался наверх и всегда заставал там брата, играющего с девочками. Устав играть, девочки усаживались на диван и требовали, чтоб Дмитрий рассказал им что-нибудь.
«Мама хочет переменить мужа, только ей еще стыдно», — догадался он, глядя, как на красных углях вспыхивают и гаснут голубые, прозрачные огоньки. Он слышал, что
жены мужей и мужья
жен меняют довольно часто, Варавка издавна нравился ему больше, чем отец, но
было неловко и грустно узнать, что мама, такая серьезная, важная мама, которую все уважали и боялись, говорит неправду и так неумело говорит. Ощутив потребность утешить себя, он повторил...
Вслушиваясь в беседы взрослых о мужьях,
женах, о семейной жизни, Клим подмечал в тоне этих бесед что-то неясное, иногда виноватое, часто — насмешливое, как будто говорилось о печальных ошибках, о том, чего не следовало делать. И, глядя на мать, он спрашивал себя:
будет ли и она говорить так же?
Во флигеле поселился веселый писатель Нестор Николаевич Катин с
женою, сестрой и лопоухой собакой, которую он назвал Мечта. Настоящая фамилия писателя
была Пимов, но он избрал псевдоним, шутливо объясняя это так...
Жена, кругленькая, розовая и беременная,
была неистощимо ласкова со всеми. Маленьким, но милым голосом она, вместе с сестрой своей,
пела украинские песни. Сестра, молчаливая, с длинным носом, жила прикрыв глаза, как будто боясь увидеть нечто пугающее, она молча, аккуратно разливала чай, угощала закусками, и лишь изредка Клим слышал густой голос ее...
Немая и мягонькая, точно кошка,
жена писателя вечерами непрерывно разливала чай. Каждый год она
была беременна, и раньше это отталкивало Клима от нее, возбуждая в нем чувство брезгливости; он
был согласен с Лидией, которая резко сказала, что в беременных женщинах
есть что-то грязное. Но теперь, после того как он увидел ее голые колени и лицо, пьяное от радости, эта женщина, однообразно ласково улыбавшаяся всем, будила любопытство, в котором уже не
было места брезгливости.
Климу хотелось уйти, но он находил, что
было бы неловко оставить дядю. Он сидел в углу у печки, наблюдая, как
жена писателя ходит вокруг стола, расставляя бесшумно чайную посуду и посматривая на гостя испуганными глазами. Она даже вздрогнула, когда дядя Яков сказал...
— Прежде всего необходим хороший плуг, а затем уже — парламент. Дерзкие словечки дешево стоят. Надо говорить словами, которые, укрощая инстинкты, будили бы разум, — покрикивал он, все более почему-то раздражаясь и багровея. Мать озабоченно молчала, а Клим невольно сравнил ее молчание с испугом
жены писателя. Во внезапном раздражении Варавки тоже
было что-то общее с возбужденным тоном Катина.
Ставни окон
были прикрыты, стекла — занавешены, но
жена писателя все-таки изредка подходила к окнам и, приподняв занавеску, смотрела в черный квадрат! А сестра ее выбегала на двор, выглядывала за ворота, на улицу, и Клим слышал, как она, вполголоса, успокоительно сказала сестре...
Его несколько тревожила сложность настроения, возбуждаемого девушкой сегодня и не согласного с тем, что он испытал вчера. Вчера — и даже час тому назад — у него не
было сознания зависимости от нее и не
было каких-то неясных надежд. Особенно смущали именно эти надежды. Конечно, Лидия
будет его
женою, конечно, ее любовь не может
быть похожа на истерические судороги Нехаевой, в этом он
был уверен. Но, кроме этого, в нем бродили еще какие-то неопределимые словами ожидания, желания, запросы.
Иногда его жарко охватывало желание видеть себя на месте Спивака, а на месте
жены его — Лидию. Могла бы остаться и Елизавета, не
будь она беременна и потеряй возмутительную привычку допрашивать.
Говорила она неохотно, как
жена, которой скучно беседовать с мужем. В этот вечер она казалась старше лет на пять. Окутанная шалью, туго обтянувшей ее плечи, зябко скорчившись в кресле, она, чувствовал Клим,
была где-то далеко от него. Но это не мешало ему думать, что вот девушка некрасива, чужда, а все-таки хочется подойти к ней, положить голову на колени ей и еще раз испытать то необыкновенное, что он уже испытал однажды. В его памяти звучали слова Ромео и крик дяди Хрисанфа...
—
Жена тоже любит учить, да! Видите ли, жизнь нужно построить по типу оркестра: пусть каждый честно играет свою партию, и все
будет хорошо.
— Цензор — собака. Старик, брюхо по колени,
жена — молоденькая, дочь попа,
была сестрой милосердия в «Красном Кресте». Теперь ее воспитывает чиновник для особых поручений губернатора, Маевский, недавно подарил ей полдюжины кружевных панталон.
— Он много верного знает, Томилин. Например — о гуманизме. У людей нет никакого основания
быть добрыми, никакого, кроме страха. А
жена его — бессмысленно добра… как пьяная. Хоть он уже научил ее не верить в бога. В сорок-то шесть лет.
— Вот как? Нет,
жена, должно
быть, не с ним, там живет моя, Марина, она мне написала бы. Ну, а что пишет Дмитрий?
— Впрочем — ничего я не думал, а просто обрадовался человеку. Лес, знаешь. Стоят обугленные сосны, буйно цветет иван-чай. Птички ликуют, черт их побери. Самцы самочек опевают. Мы с ним, Туробоевым, тоже самцы, а
петь нам — некому. Жил я у помещика-земца, антисемит, но, впрочем, — либерал и надоел он мне пуще овода.
Жене его под сорок, Мопассанов читает и мучается какими-то спазмами в животе.
— У нее, как у ребенка, постоянно неожиданные решения. Но это не потому, что она бесхарактерна, он — характер, у нее
есть! Она говорила, что ты сделал ей предложение? Смотри, это
будет трудная
жена. Она все ищет необыкновенных людей, люди, милый мой, — как собаки: породы разные, а привычки у всех одни.
— Добротный парень, — похвалил его дядя Миша, а у Самгина осталось впечатление, что Гусаров только что приехал откуда-то издалека, по важному делу, может
быть, венчаться с любимой девушкой или ловить убежавшую
жену, — приехал, зашел в отделение, где хранят багаж, бросил его и помчался к своему счастью или к драме своей.
Самгин чувствовал, что эта большеглазая девица не верит ему, испытывает его. Непонятно
было ее отношение к сводному брату; слишком часто и тревожно останавливались неприятные глаза Татьяны на лице Алексея, — так следит
жена за мужем с больным сердцем или склонным к неожиданным поступкам, так наблюдают за человеком, которого хотят, но не могут понять.
Через месяц Клим Самгин мог думать, что театральные слова эти
были заключительными словами роли, которая надоела Варваре и от которой она отказалась, чтоб играть новую роль — чуткой подруги, образцовой
жены. Не впервые наблюдал он, как неузнаваемо меняются люди, эту ловкую их игру он считал нечестной, и Варвара, утверждая его недоверие к людям, усиливала презрение к ним. Себя он видел не способным притворяться и фальшивить, но не мог не испытывать зависти к уменью людей казаться такими, как они хотят.
Он вспомнил, что в каком-то английском романе герой, добродушный человек, зная, что
жена изменяет ему, вот так же сидел пред камином, разгребая угли кочергой, и мучился, представляя, как стыдно, неловко
будет ему, когда придет
жена, и как трудно
будет скрыть от нее, что он все знает, но, когда
жена, счастливая, пришла, он выгнал ее.
— Со второй
женой в Орле жил, она орловская
была. Там — чахоточных очень много. И — крапивы, все заборы крапивой обросли. Теперь у меня третья; конечно — не венчаны. Уехала в Томск, там у нее…
— Какой же я зажиточный, если не могу в срок за квартиру заплатить? Деньги у меня
были, но со второю
женой я все прожил; мы с ней в радости жили, а в радости ничего не жалко.
Голос ее прозвучал жалобой и упреком; все вокруг так сказочно чудесно изменилось; Самгин
был взволнован волнением постояльца, смущенно улыбаясь и все еще боясь показаться смешным себе, он обнял
жену...
За ужином, судорожно глотая пищу, водку, говорил почти один он. Самгина еще более расстроила нелепая его фраза о выгоде. Варвара
ела нехотя, и, когда Лютов взвизгивал, она приподнимала плечи, точно боясь удара по голове. Клим чувствовал, что
жена все еще сидит в ослепительном зале Омона.
— Возможно, — пробормотал Самгин, отягченный своими думами. Он
был очень доволен, когда
жена спряталась в постель и, сказав со вздохом: «Но до чего красива Алина!» — замолчала.
Это уже не первый раз Самгин чувствовал и отталкивал желание
жены затеять с ним какой-то философический разговор. Он не догадывался, на какую тему
будет говорить Варвара, но
был почти уверен, что беседа не обещает ничего приятного.
Варвара никогда не говорила с ним в таком тоне; он
был уверен, что она смотрит на него все еще так, как смотрела,
будучи девицей. Когда же и почему изменился ее взгляд? Он вспомнил, что за несколько недель до этого дня
жена, проводив гостей, устало позевнув, спросила...
Он
был уверен, что
жена давно уже одета и, вероятно, в столовой, но все-таки постучал.
Варвара возвратилась около полуночи. Услышав ее звонок, Самгин поспешно зажег лампу, сел к столу и разбросал бумаги так, чтоб видно
было: он давно работает. Он сделал это потому, что не хотел говорить с
женою о пустяках. Но через десяток минут она пришла в ночных туфлях, в рубашке до пят, погладила влажной и холодной ладонью его щеку, шею.
Но она
была удобной
женой, практичной хозяйкой, и Самгин ценил ее скептическое отношение к людям, ее чутье фальши, умение подмечать маскировку.
— Сколько раз я говорила тебе это, — отозвалась Варвара; вышло так, как будто она окончила его фразу. Самгин посмотрел на нее, хотел что-то сказать, но не сказал ничего, отметил только, что
жена пополнела и, должно
быть, от этого шея стала короче у нее.
Самгин, с трудом отмалчиваясь, подумал, что не следует ей рассказывать о Митрофанове, — смеяться
будет она. Пробормотав что-то несуразное, якобы сквозь сон, Клим заставил, наконец,
жену молчать.
Темнота легко подсказывала злые слова, Самгин снизывал их одно с другим, и ему
была приятна работа возбужденного чувства, приятно насыщаться гневом. Он чувствовал себя сильным и, вспоминая слова
жены, говорил ей...
— Не знаю, — ответил Самгин, невольно поталкивая гостя к двери, поспешно думая, что это убийство вызовет новые аресты, репрессии, новые акты террора и, очевидно, повторится пережитое Россией двадцать лет тому назад. Он пошел в спальню, зажег огонь, постоял у постели
жены, — она спала крепко, лицо ее
было сердито нахмурено. Присев на кровать свою, Самгин вспомнил, что, когда он сообщил ей о смерти Маракуева, Варвара спокойно сказала...
У кого-то из старых французов, Феваля или Поль де-Кока, он вычитал, что в интимных отношениях супругов
есть признаки, по которым муж, если он не глуп, всегда узнает,
была ли его
жена в объятиях другого мужчины.
Он
был, видимо, очень здоров, силен, ходил как-то особенно твердо; на его смугловатом лице блестели темные глаза, узкие, они казались саркастически прищуренными. После нескольких столкновений с ним Самгин спросил
жену...
— К человеку племени Данова, по имени Маной, имевшему неплодную
жену, явился ангел, и неплодная зачала, и родился Самсон, человек великой силы, раздиравший голыми руками пасти львиные. Так же зачат
был и Христос и многие так…
Написал
жене, что задержится по делам неопределенное время, умолчав о том, что
был болен.
— Постой, — сказал он, отирая руку о колено, — погоди! Как же это? Должен
был трубить горнист. Я — сам солдат! Я — знаю порядок. Горнист должен
был сигнал дать, по закону, — сволочь! — Громко всхлипнув, он матерно выругался. — Василья Мироныча изрубили, — а? Он
жену поднимал, тут его саблей…
Это повторялось на разные лады, и в этом не
было ничего нового для Самгина. Не ново
было для него и то, что все эти люди уже ухитрились встать выше события, рассматривая его как не очень значительный эпизод трагедии глубочайшей. В комнате стало просторней, менее знакомые ушли, остались только ближайшие приятели
жены; Анфимьевна и горничная накрывали стол для чая; Дудорова кричала Эвзонову...
Самгин ушел к себе, разделся, лег, думая, что и в Москве, судя по письмам
жены, по газетам, тоже неспокойно. Забастовки, митинги, собрания, на улицах участились драки с полицией. Здесь он все-таки притерся к жизни. Спивак относится к нему бережно, хотя и суховато. Она вообще бережет людей и
была против демонстрации, организованной Корневым и Вараксиным.
— Тут, знаешь, убивали, — сказала она очень оживленно. В зеленоватом шерстяном платье, с волосами, начесанными на уши, с напудренным носом, она не стала привлекательнее, но оживление все-таки прикрашивало ее. Самгин видел, что это она понимает и ей нравится
быть в центре чего-то. Но он хорошо чувствовал за радостью
жены и ее гостей — страх.
Не дожидаясь, когда встанет
жена, Самгин пошел к дантисту. День
был хороший, в небе цвело серебряное солнце, похожее на хризантему; в воздухе играл звон колоколов, из церквей, от поздней обедни, выходил дородный московский народ.
— Молчи! — вполголоса крикнул он, но так, что она отшатнулась. — Не смей говорить — знаю! — продолжал он, сбрасывая с себя платье. Он первый раз кричал на
жену, и этот бунт
был ему приятен.