Неточные совпадения
Трудно
было понять,
что говорит отец, он
говорил так много и быстро,
что слова его подавляли друг друга, а вся речь напоминала
о том, как пузырится пена пива или кваса, вздымаясь из горлышка бутылки.
Когда
говорили интересное и понятное, Климу
было выгодно,
что взрослые забывали
о нем, но, если споры утомляли его, он тотчас напоминал
о себе, и мать или отец изумлялись...
Клим довольно рано начал замечать,
что в правде взрослых
есть что-то неверное, выдуманное. В своих беседах они особенно часто
говорили о царе и народе. Коротенькое, царапающее словечко — царь — не вызывало у него никаких представлений, до той поры, пока Мария Романовна не сказала другое слово...
Говорила она вполголоса, осторожно и тягуче, какими-то мятыми словами; трудно
было понять,
о чем она
говорит.
Но иногда рыжий пугал его: забывая
о присутствии ученика, он
говорил так много, долго и непонятно,
что Климу нужно
было кашлянуть, ударить каблуком в пол, уронить книгу и этим напомнить учителю
о себе. Однако и шум не всегда будил Томилина, он продолжал
говорить, лицо его каменело, глаза напряженно выкатывались, и Клим ждал,
что вот сейчас Томилин закричит, как жена доктора...
— Скажу,
что ученики
были бы весьма лучше, если б не имели они живых родителей.
Говорю так затем,
что сироты — покорны, — изрекал он, подняв указательный палец на уровень синеватого носа.
О Климе он сказал, положив сухую руку на голову его и обращаясь к Вере Петровне...
Вслушиваясь в беседы взрослых
о мужьях, женах,
о семейной жизни, Клим подмечал в тоне этих бесед что-то неясное, иногда виноватое, часто — насмешливое, как будто говорилось
о печальных ошибках,
о том,
чего не следовало делать. И, глядя на мать, он спрашивал себя:
будет ли и она
говорить так же?
— Но нигде в мире вопрос этот не ставится с такою остротой, как у нас, в России, потому
что у нас
есть категория людей, которых не мог создать даже высококультурный Запад, — я
говорю именно
о русской интеллигенции,
о людях, чья участь — тюрьма, ссылка, каторга, пытки, виселица, — не спеша
говорил этот человек, и в тоне его речи Клим всегда чувствовал нечто странное, как будто оратор не пытался убедить, а безнадежно уговаривал.
О Макарове уже нельзя
было думать, не думая
о Лидии. При Лидии Макаров становится возбужденным,
говорит громче, более дерзко и насмешливо,
чем всегда. Но резкое лицо его становится мягче, глаза играют веселее.
— Старый топор, — сказал
о нем Варавка. Он не скрывал,
что недоволен присутствием Якова Самгина во флигеле. Ежедневно он грубовато
говорил о нем что-нибудь насмешливое, это явно угнетало мать и даже действовало на горничную Феню, она смотрела на квартирантов флигеля и гостей их так боязливо и враждебно, как будто люди эти способны
были поджечь дом.
Маргарита
говорила вполголоса, ленивенько растягивая пустые слова, ни
о чем не спрашивая. Клим тоже не находил,
о чем можно
говорить с нею. Чувствуя себя глупым и немного смущаясь этим, он улыбался. Сидя на стуле плечо в плечо с гостем, Маргарита заглядывала в лицо его поглощающим взглядом, точно вспоминая
о чем-то, это очень волновало Клима, он осторожно гладил плечо ее, грудь и не находил в себе решимости на большее.
Выпили по две рюмки портвейна, затем Маргарита спросила...
Теперь, когда ее поучения всплывали пред ним, он удивлялся их обилию, однообразию и готов
был думать,
что Рита
говорила с ним, может
быть, по требованию ее совести, для того, чтоб намеками предупредить его
о своем обмане.
Климу давно и хорошо знакомы
были припадки красноречия Варавки, они особенно сильно поражали его во дни усталости от деловой жизни. Клим видел,
что с Варавкой на улицах люди раскланиваются все более почтительно, и знал,
что в домах
говорят о нем все хуже, злее. Он приметил также странное совпадение:
чем больше и хуже
говорили о Варавке в городе, тем более неукротимо и обильно он философствовал дома.
— Я отношусь к Лиде дружески, и, естественно, меня несколько пугает ее история с Макаровым, человеком, конечно, не достойным ее.
Быть может, я
говорил с нею
о нем несколько горячо, несдержанно. Я думаю,
что это — все, а остальное — от воображения.
Он злился. Его раздражало шумное оживление Марины, и почему-то
была неприятна встреча с Туробоевым. Трудно
было признать,
что именно вот этот человек с бескровным лицом и какими-то кричащими глазами — мальчик, который стоял перед Варавкой и звонким голосом
говорил о любви своей к Лидии. Неприятен
был и бородатый студент.
Самым авторитетным человеком у Премировых
был Кутузов, но, разумеется, не потому,
что много и напористо
говорил о политике, а потому,
что артистически
пел.
Клим видел,
что обилие имен и книг, никому, кроме Дмитрия, не знакомых, смущает всех,
что к рассказам Нехаевой
о литературе относятся недоверчиво, несерьезно и это обижает девушку.
Было немножко жалко ее. А Туробоев, враг пророков, намеренно безжалостно пытался погасить ее восторги,
говоря...
— Разве гуманизм — пустяки? — и насторожился, ожидая,
что она станет
говорить о любви,
было бы забавно послушать,
что скажет
о любви эта бесплотная девушка.
За чаем Клим
говорил о Метерлинке сдержанно, как человек, который имеет свое мнение, но не хочет навязывать его собеседнику. Но он все-таки сказал,
что аллегория «Слепых» слишком прозрачна, а отношение Метерлинка к разуму сближает его со Львом Толстым. Ему
было приятно,
что Нехаева согласилась с ним.
Особенно ценным в Нехаевой
было то,
что она умела смотреть на людей издали и сверху. В ее изображении даже те из них,
о которых почтительно
говорят, хвалебно пишут, становились маленькими и незначительными пред чем-то таинственным,
что она чувствовала. Это таинственное не очень волновало Самгина, но ему
было приятно,
что девушка, упрощая больших людей, внушает ему сознание его равенства с ними.
— Я с детства слышу речи
о народе,
о необходимости революции, обо всем,
что говорится людями для того, чтоб показать себя друг перед другом умнее,
чем они
есть на самом деле. Кто… кто это
говорит? Интеллигенция.
Клим слушал напряженно, а — не понимал, да и не верил Макарову: Нехаева тоже философствовала, прежде
чем взять необходимое ей. Так же должно
быть и с Лидией. Не верил он и тому,
что говорил Макаров
о своем отношении к женщинам,
о дружбе с Лидией.
— Ну, а — Дмитрий? — спрашивала она. — Рабочий вопрос изучает?
О, боже! Впрочем, я так и думала,
что он займется чем-нибудь в этом роде. Тимофей Степанович убежден,
что этот вопрос раздувается искусственно.
Есть люди, которым кажется,
что это Германия, опасаясь роста нашей промышленности, ввозит к нам рабочий социализм.
Что говорит Дмитрий об отце? За эти восемь месяцев — нет, больше! — Иван Акимович не писал мне…
— Представь,
что уже
есть.
О чем бы ты
говорил с нею?
«Но эти слова
говорят лишь
о том,
что я умею не выдавать себя. Однако роль внимательного слушателя и наблюдателя откуда-то со стороны, из-за угла, уже не достойна меня. Мне пора
быть более активным. Если я осторожно начну ощипывать с людей павлиньи перья, это
будет очень полезно для них. Да. В каком-то псалме сказано: «ложь во спасение». Возможно, но — изредка и — «во спасение», а не для игры друг с другом».
Весело хлопотали птицы, обильно цвели цветы, бархатное небо наполняло сад голубым сиянием, и в блеске весенней радости
было бы неприлично
говорить о печальном. Вера Петровна стала расспрашивать Спивака
о музыке, он тотчас оживился и, выдергивая из галстука синие нитки, делая пальцами в воздухе маленькие запятые, сообщил,
что на Западе — нет музыки.
Уже темнело, когда пришли Туробоев, Лютов и сели на террасе, продолжая беседу, видимо, начатую давно. Самгин лежал и слушал перебой двух голосов.
Было странно слышать,
что Лютов
говорит без выкриков и визгов, характерных для него, а Туробоев — без иронии. Позванивали чайные ложки
о стекло, горячо шипела вода, изливаясь из крана самовара, и это напомнило Климу детство, зимние вечера, когда, бывало, он засыпал пред чаем и его будил именно этот звон металла
о стекло.
На террасе
говорили о славянофилах и Данилевском,
о Герцене и Лаврове. Клим Самгин знал этих писателей, их идеи
были в одинаковой степени чужды ему. Он находил,
что, в сущности, все они рассматривают личность только как материал истории, для всех человек является Исааком, обреченным на заклание.
Глаза матери светились ярко, можно
было подумать,
что она немного подкрасила их или пустила капельку атропина. В новом платье, красиво сшитом, с папиросой в зубах, она
была похожа на актрису, отдыхающую после удачного спектакля.
О Дмитрии она
говорила между прочим, как-то все забывая
о нем, не договаривая.
Но, просматривая идеи, знакомые ему, Клим Самгин не находил ни одной удобной для него, да и не мог найти, дело шло не
о заимствовании чужого, а
о фабрикации своего. Все идеи уже только потому плохи,
что они — чужие, не
говоря о том,
что многие из них
были органически враждебны, а иные — наивны до смешного, какова, например, идея Макарова.
Хорошо, самозабвенно
пел высоким тенорком Диомидов. В нем обнаруживались качества, неожиданные и возбуждавшие симпатию Клима.
Было ясно,
что,
говоря о своей робости пред домашними людями, юный бутафор притворялся. Однажды Маракуев возбужденно порицал молодого царя за то,
что царь, выслушав доклад
о студентах, отказавшихся принять присягу ему, сказал...
— Он
был мне ближе матери… такой смешной, милый. И милая его любовь к народу… А они, на кладбище,
говорят,
что студенты нарыли ям, чтоб возбудить народ против царя.
О, боже мой…
Как будто забыв
о смерти отчима, она минут пять критически и придирчиво
говорила о Лидии, и Клим понял,
что она не любит подругу. Его удивило, как хорошо она до этой минуты прятала антипатию к Лидии, — и удивление несколько подняло зеленоглазую девушку в его глазах. Потом она вспомнила,
что надо
говорить об отчиме, и сказала,
что хотя люди его типа — отжившие люди, но все-таки в них
есть своеобразная красота.
Это
была первая фраза, которую Клим услыхал из уст Радеева. Она тем более удивила его,
что была сказана как-то так странно,
что совсем не сливалась с плотной, солидной фигуркой мельника и его тугим, крепким лицом воскового или, вернее, медового цвета. Голосок у него
был бескрасочный, слабый,
говорил он на
о, с некоторой натугой, как
говорят после длительной болезни.
— Зачем
говорю? — переспросила она после паузы. — В одной оперетке
поют: «Любовь?
Что такое — любовь?» Я думаю об этом с тринадцати лет, с того дня, когда впервые почувствовала себя женщиной. Это
было очень оскорбительно. Я не умею думать ни
о чем, кроме этого.
Но, вспомнив
о безжалостном ученом, Самгин вдруг, и уже не умом, а всем существом своим, согласился,
что вот эта плохо сшитая ситцевая кукла и
есть самая подлинная история правды добра и правды зла, которая и должна и умеет
говорить о прошлом так, как сказывает олонецкая, кривобокая старуха, одинаково любовно и мудро
о гневе и
о нежности,
о неутолимых печалях матерей и богатырских мечтах детей, обо всем,
что есть жизнь.
Клим Самгин
был согласен с Дроновым,
что Томилин верно
говорит о гуманизме, и Клим чувствовал,
что мысли учителя, так же, как мысли редактора, сродны ему. Но оба они не возбуждали симпатий, один — смешной, в другом
есть что-то жуткое. В конце концов они, как и все другие в редакции, тоже раздражали его чем-то; иногда он думал,
что это «что-то» может
быть «избыток мудрости».
Это — не тот город,
о котором сквозь зубы
говорит Иван Дронов, старается смешно писать Робинзон и пренебрежительно рассказывают люди, раздраженные неутоленным честолюбием, а может
быть, так или иначе, обиженные действительностью, неблагожелательной им. Но на сей раз Клим подумал об этих людях без раздражения, понимая,
что ведь они тоже действительность, которую так благосклонно оправдывал чистенький историк.
Странно
было слышать,
что человек этот
говорит о житейском и
что он так просто
говорит о человеке, у которого отнял невесту. Вот он отошел к роялю, взял несколько аккордов.
Не
было желания
говорить, и не хотелось слушать,
о чем ворчит Иноков.
Он давно уже заметил,
что его мысли
о женщинах становятся все холоднее, циничней, он
был уверен,
что это ставит его вне возможности ошибок, и находил,
что бездетная самка Маргарита
говорила о сестрах своих верно.
Спивак, идя по дорожке, присматриваясь к кустам, стала рассказывать
о Корвине тем тоном, каким
говорят, думая совершенно
о другом, или для того, чтоб не думать. Клим узнал,
что Корвина, больного, без сознания, подобрал в поле приказчик отца Спивак; привез его в усадьбу, и мальчик рассказал,
что он
был поводырем слепых; один из них, называвший себя его дядей,
был не совсем слепой, обращался с ним жестоко, мальчик убежал от него, спрятался в лесу и заболел, отравившись чем-то или от голода.
Самгин слушал внимательно, ожидая, когда этот дикарь начнет украшать себя перьями орла или павлина. Но Иноков
говорил о себе невнятно, торопливо, как
о незначительном и надоевшем, он
был занят тем,
что отгибал руку бронзовой женщины, рука уже
была предостерегающе или защитно поднята.
Одетая, как всегда, пестро и крикливо, она
говорила так громко, как будто все люди вокруг
были ее добрыми знакомыми и можно не стесняться их. Самгин охотно проводил ее домой, дорогою она рассказала много интересного
о Диомидове, который, плутая всюду по Москве, изредка посещает и ее,
о Маракуеве, просидевшем в тюрьме тринадцать дней, после
чего жандармы извинились пред ним,
о своем разочаровании театральной школой. Огромнейшая Анфимьевна встретила Клима тоже радостно.
— Я не знаю, может
быть, это верно,
что Русь просыпается, но
о твоих учениках ты, Петр,
говоришь смешно. Так дядя Хрисанф рассказывал
о рыбной ловле: крупная рыба у него всегда срывалась с крючка, а домой он приносил костистую мелочь, которую нельзя
есть.
Как-то в праздник, придя к Варваре обедать, Самгин увидал за столом Макарова. Странно
было видеть,
что в двуцветных вихрах медика уже проблескивают серебряные нити, особенно заметные на висках. Глаза Макарова глубоко запали в глазницы, однако он не вызывал впечатления человека нездорового и преждевременно стареющего.
Говорил он все
о том же —
о женщине — и, очевидно, не мог уже
говорить ни
о чем другом.
Она
говорила о студентах, влюбленных в актрис,
о безумствах богатых кутил в «Стрельне» и у «Яра»,
о новых шансонетных певицах в капище Шарля Омона,
о несчастных романах, запутанных драмах. Самгин находил,
что говорит она не цветисто, неумело, содержание ее рассказов всегда
было интереснее формы, а попытки философствовать — плоски. Вздыхая, она произносила стертые фразы...
«Должно
быть,
есть какие-то особенные люди, ни хорошие, ни дурные, но когда соприкасаешься с ними, то они возбуждают только дурные мысли. У меня с тобою
были какие-то ни на
что не похожие минуты. Я
говорю не
о «сладких судорогах любви», вероятно, это может
быть испытано и со всяким другим, а у тебя — с другой».
Сомова
говорила о будущем в тоне мальчишки, который любит кулачный бой и совершенно уверен,
что в следующее воскресенье
будут драться. С этим приходилось мириться, это настроение принимало характер эпидемии, и Клим иногда чувствовал,
что постепенно, помимо воли своей, тоже заражается предчувствием неизбежности столкновения каких-то сил.
Было ясно,
что Дмитрий не только не утратил своего простодушия, а как будто расширил его. Мужиковатость его казалась естественной и
говорила Климу
о мягкости характера брата,
о его подчинении среде.