Неточные совпадения
На его
красном лице весело сверкали маленькие, зеленоватые глазки, его рыжеватая борода пышностью своей
была похожа на хвост лисы, в бороде шевелилась большая,
красная улыбка; улыбнувшись, Варавка вкусно облизывал губы свои длинным, масляно блестевшим языком.
Всего любопытнее
были неприятно
красные, боязливые руки учителя.
— До того, как хворать, мама
была цыганкой, и даже
есть картина с нее в
красном платье, с гитарой. Я немножко поучусь в гимназии и тоже стану
петь с гитарой, только в черном платье.
«Мама хочет переменить мужа, только ей еще стыдно», — догадался он, глядя, как на
красных углях вспыхивают и гаснут голубые, прозрачные огоньки. Он слышал, что жены мужей и мужья жен меняют довольно часто, Варавка издавна нравился ему больше, чем отец, но
было неловко и грустно узнать, что мама, такая серьезная, важная мама, которую все уважали и боялись, говорит неправду и так неумело говорит. Ощутив потребность утешить себя, он повторил...
Она стояла, прислонясь спиною к тонкому стволу березы, и толкала его плечом, с полуголых ветвей медленно падали желтые листья, Лидия втаптывала их в землю, смахивая пальцами непривычные слезы со щек, и
было что-то брезгливое в быстрых движениях ее загоревшей руки. Лицо ее тоже загорело до цвета бронзы, тоненькую, стройную фигурку красиво облегало синее платье, обшитое
красной тесьмой, в ней
было что-то необычное, удивительное, как в девочках цирка.
В одно из воскресений Борис, Лидия, Клим и сестры Сомовы пошли на каток, только что расчищенный у городского берега реки. Большой овал сизоватого льда
был обставлен елками, веревка, свитая из мочала, связывала их стволы. Зимнее солнце,
краснея, опускалось за рекою в черный лес, лиловые отблески ложились на лед. Катающихся
было много.
— Ну, милый Клим, — сказал он громко и храбро, хотя губы у него дрожали, а опухшие,
красные глаза мигали ослепленно. — Дела заставляют меня уехать надолго. Я
буду жить в Финляндии, в Выборге. Вот как. Митя тоже со мной. Ну, прощай.
Ужас, испытанный Климом в те минуты, когда
красные, цепкие руки, высовываясь из воды, подвигались к нему, Клим прочно забыл; сцена гибели Бориса вспоминалась ему все более редко и лишь как неприятное сновидение. Но в словах скептического человека
было что-то назойливое, как будто они хотели утвердиться забавной, подмигивающей поговоркой...
На костях его плеч висел широкий пиджак железного цвета, расстегнутый на груди, он показывал сероватую рубаху грубого холста; на сморщенной шее, под острым кадыком,
красный, шелковый платок свернулся в жгут, платок
был старенький и посекся на складках.
Макаров, не вынимая пальцев из волос, тяжело поднял голову; лицо его
было истаявшее, скулы как будто распухли, белки
красные, но взгляд блестел трезво.
Клим постоял, затем снова сел, думая: да, вероятно, Лидия, а может
быть, и Макаров знают другую любовь, эта любовь вызывает у матери, у Варавки, видимо, очень ревнивые и завистливые чувства. Ни тот, ни другая даже не посетили больного. Варавка вызвал карету «
Красного Креста», и, когда санитары, похожие на поваров, несли Макарова по двору, Варавка стоял у окна, держа себя за бороду. Он не позволил Лидии проводить больного, а мать, кажется, нарочно ушла из дома.
Сегодня припадок
был невыносимо длителен. Варавка даже расстегнул нижние пуговицы жилета, как иногда он делал за обедом. В бороде его сверкала
красная улыбка, стул под ним потрескивал. Мать слушала, наклонясь над столом и так неловко, что девичьи груди ее лежали на краю стола. Климу
было неприятно видеть это.
Снова начали
петь, и снова Самгину не верилось, что бородатый человек с грубым лицом и
красными кулаками может
петь так умело и красиво. Марина
пела с яростью, но детонируя, она широко открывала рот, хмурила золотые брови, бугры ее грудей неприлично напрягались.
Ногою в зеленой сафьяновой туфле она безжалостно затолкала под стол книги, свалившиеся на пол, сдвинула вещи со стола на один его край, к занавешенному темной тканью окну, делая все это очень быстро. Клим сел на кушетку, присматриваясь. Углы комнаты
были сглажены драпировками, треть ее отделялась китайской ширмой, из-за ширмы
был виден кусок кровати, окно в ногах ее занавешено толстым ковром тускло
красного цвета, такой же ковер покрывал пол. Теплый воздух комнаты густо напитан духами.
— И все вообще, такой ужас! Ты не знаешь: отец, зимою, увлекался водевильной актрисой; толстенькая,
красная, пошлая, как торговка. Я не очень хороша с Верой Петровной, мы не любим друг друга, но — господи! Как ей
было тяжело! У нее глаза обезумели. Видел, как она поседела? До чего все это грубо и страшно. Люди топчут друг друга. Я хочу жить, Клим, но я не знаю — как?
Видел он и то, что его уединенные беседы с Лидией не нравятся матери. Варавка тоже хмурился, жевал бороду
красными губами и говорил, что птицы вьют гнезда после того, как выучатся летать. От него веяло пыльной скукой, усталостью, ожесточением. Он являлся домой измятый, точно после драки. Втиснув тяжелое тело свое в кожаное кресло, он
пил зельтерскую воду с коньяком, размачивал бороду и жаловался на городскую управу, на земство, на губернатора. Он говорил...
Туробоев отошел в сторону, Лютов, вытянув шею, внимательно разглядывал мужика, широкоплечего, в пышной шапке сивых волос, в
красной рубахе без пояса; полторы ноги его
были одеты синими штанами. В одной руке он держал нож, в другой — деревянный ковшик и, говоря, застругивал ножом выщербленный край ковша, поглядывая на господ снизу вверх светлыми глазами. Лицо у него
было деловитое, даже мрачное, голос звучал безнадежно, а когда он перестал говорить, брови его угрюмо нахмурились.
Лютов подпрыгивал, размахивал руками, весь разрываясь, но говорил все тише, иногда — почти шепотом. В нем явилось что-то жуткое, пьяное и действительно страстное, насквозь чувственное. Заметно
было, что Туробоеву тяжело слушать его шепот и тихий вой, смотреть в это возбужденное,
красное лицо с вывихнутыми глазами.
На дачу он приехал вечером и пошел со станции обочиной соснового леса, чтоб не идти песчаной дорогой: недавно по ней провезли в село колокола, глубоко измяв ее людями и лошадьми. В тишине идти
было приятно, свечи молодых сосен курились смолистым запахом, в просветах между могучими колоннами векового леса вытянулись по мреющему воздуху
красные полосы солнечных лучей, кора сосен блестела, как бронза и парча.
Вдруг на опушке леса из-за небольшого бугра показался огромным мухомором
красный зонтик, какого не
было у Лидии и Алины, затем под зонтиком Клим увидел узкую спину женщины в желтой кофте и обнаженную, с растрепанными волосами, острую голову Лютова.
Лидия встретила Клима оживленно, с радостью, лицо ее
было взволновано, уши
красные, глаза смеялись, она казалась выпившей.
Это
было странно видеть, казалось, что все лицо дяди Хрисанфа, скользя вверх, может очутиться на затылке, а на месте лица останется слепой, круглый кусок
красной кожи.
В соседней комнате суетились — Лидия в
красной блузе и черной юбке и Варвара в темно-зеленом платье. Смеялся невидимый студент Маракуев. Лидия казалась ниже ростом и более, чем всегда,
была похожа на цыганку. Она как будто пополнела, и ее тоненькая фигурка утратила бесплотность. Это беспокоило Клима; невнимательно слушая восторженные излияния дяди Хрисанфа, он исподлобья, незаметно рассматривал Диомидова, бесшумно шагавшего из угла в угол комнаты.
Но и за эту статью все-таки его устранили из университета, с той поры, имея чин «пострадавшего за свободу», он жил уже не пытаясь изменять течение истории,
был самодоволен, болтлив и, предпочитая всем напиткам
красное вино,
пил, как все на Руси, не соблюдая чувства меры.
В этих мыслях, неожиданных и обидных, он прожил до вечера, а вечером явился Макаров, расстегнутый, растрепанный, с опухшим лицом и
красными глазами. Климу показалось, что даже красивые, крепкие уши Макарова стали мягкими и обвисли, точно у пуделя. Дышал он кабаком, но
был трезв.
—
Красные рубахи — точно раны, — пробормотал Макаров и зевнул воющим звуком. — Должно
быть, наврали, никаких событий нет, — продолжал он, помолчав. — Скучно смотреть на концентрированную глупость.
Это
было еще более бестактно. Клим, чувствуя, что у него
покраснели уши, мысленно обругал себя и замолчал, ожидая, что скажет Лютов. Но сказал Маракуев.
Зрачки ее
были расширены и помутнели, опухшие веки, утомленно мигая, становились все более
красными. И, заплакав, разрывая мокрый от слез платок, она кричала...
В окно хлынул розоватый поток солнечного света, Спивак закрыла глаза, откинула голову и замолчала, улыбаясь. Стало слышно, что Лидия играет. Клим тоже молчал, глядя в окно на дымно-красные облака. Все
было неясно, кроме одного: необходимо жениться на Лидии.
Царь, маленький, меньше губернатора, голубовато-серый, мягко подскакивал на краешке сидения экипажа, одной рукой упирался в колено, а другую механически поднимал к фуражке, равномерно кивал головой направо, налево и улыбался, глядя в бесчисленные кругло открытые, зубастые рты, в
красные от натуги лица. Он
был очень молодой, чистенький, с красивым, мягким лицом, а улыбался — виновато.
— Цензор — собака. Старик, брюхо по колени, жена — молоденькая, дочь попа,
была сестрой милосердия в «
Красном Кресте». Теперь ее воспитывает чиновник для особых поручений губернатора, Маевский, недавно подарил ей полдюжины кружевных панталон.
Клим, почтительно слушая, оглядывал жилище историка. Обширный угол между окнами
был тесно заполнен иконами, три лампады горели пред ними: белая,
красная, синяя.
Он шел и смотрел, как вырастают казармы; они строились тремя корпусами в форме трапеции, средний
был доведен почти до конца, каменщики выкладывали последние ряды третьего этажа, хорошо видно
было, как на краю стены шевелятся фигурки в
красных и синих рубахах, в белых передниках, как тяжело шагают вверх по сходням сквозь паутину лесов нагруженные кирпичами рабочие.
Другой человек летел вытянувшись, вскинув руки вверх, он
был неестественно длинен, а неподпоясанная
красная рубаха вздулась и сделала его похожим на тюльпан.
Он видел, что Варвара влюблена в него, ищет и ловко находит поводы прикоснуться к нему, а прикасаясь,
краснеет, дышит носом и розоватые ноздри ее вздрагивают. Ее игра
была слишком грубо открыта, он даже говорил себе...
— Ваш отец
был настоящий русский, как дитя, — сказала она, и глаза ее немножко
покраснели. Она отвернулась, прислушиваясь. Оркестр играл что-то бравурное, но музыка доходила смягченно, и, кроме ее, извне ничего не
было слышно. В доме тоже
было тихо, как будто он стоял далеко за городом.
Он понимал, что обыск не касается его, чувствовал себя спокойно, полусонно. У двери в прихожую сидел полицейский чиновник, поставив шашку между ног и сложив на эфесе очень
красные кисти рук, дверь закупоривали двое неподвижных понятых. В комнатах, позванивая шпорами, рылись жандармы, передвигая мебель, снимая рамки со стен; во всем этом для Самгина не
было ничего нового.
— Нет, я — приемыш, взят из воспитательного дома, — очень просто сказал Гогин. — Защитники престол-отечества пугают отца — дескать, Любовь Сомова и
есть воплощение злейшей крамолы, и это несколько понижает градусы гуманного порыва папаши. Мы с ним подумали, что, может
быть, вы могли бы сказать: какие злодеяния приписываются ей, кроме работы в «
Красном Кресте»?
И не одну сотню раз Клим Самгин видел, как вдали, над зубчатой стеной елового леса
краснеет солнце, тоже как будто усталое, видел облака, спрессованные в такую непроницаемо плотную массу цвета кровельного железа, что можно
было думать: за нею уж ничего нет, кроме «черного холода вселенской тьмы», о котором с таким ужасом говорила Серафима Нехаева.
— Вот болван! Ты можешь представить — он меня начал пугать, точно мне пятнадцать лет! И так это глупо
было, — ах, урод! Я ему говорю: «Вот что, полковник: деньги на «
Красный Крест» я собирала, кому передавала их — не скажу и, кроме этого, мне беседовать с вами не о чем». Тогда он начал: вы человек, я — человек, он — человек; мы люди, вы люди и какую-то чепуху про тебя…
Его лицо, надутое, как воздушный пузырь, казалось освещенным изнутри
красным огнем, а уши
были лиловые, точно у пьяницы; глаза, узенькие, как два тире, изучали Варвару. С нелепой быстротой он бросал в рот себе бисквиты, сверкал чиненными золотом зубами и
пил содовую воду, подливая в нее херес. Мать, похожая на чопорную гувернантку из англичанок, занимала Варвару, рассказывая...
Через сотню быстрых шагов он догнал двух людей, один
был в дворянской фуражке, а другой — в панаме. Широкоплечие фигуры их заполнили всю панель, и, чтоб опередить их, нужно
было сойти в грязь непросохшей мостовой. Он пошел сзади, посматривая на
красные, жирные шеи. Левый, в панаме, сиповато, басом говорил...
На дворе, под окном флигеля, отлично
пели панихиду «любители хорового пения», хором управлял Корвин с
красным, в форме римской пятерки, шрамом на лбу; шрам этот, несколько приподняв левую бровь Корвина, придал его туповатой физиономии нечто героическое.
Запевали «Дубинушку» двое: один — коренастый, в
красной, пропотевшей, изорванной рубахе без пояса, в растоптанных лаптях, с голыми выше локтей руками, точно покрытыми железной ржавчиной. Он
пел высочайшим, резким тенором и, удивительно фокусно подсвистывая среди слов, притопывал ногою, играл всем телом, а железными руками играл на тугой веревке, точно на гуслях, а
пел — не стесняясь выбором слов...
И мешал грузчик в
красной рубахе; он жил в памяти неприятным пятном и, как бы сопровождая Самгина, вдруг воплощался то в одного из матросов парохода, то в приказчика на пристани пыльной Самары, в пассажира третьего класса, который, сидя на корме,
ел орехи, необыкновенным приемом раскалывая их: положит орех на коренные зубы, ударит ладонью снизу по челюсти, и — орех расколот.
Пейзаж портили
красные массы и трубы фабрик. Вечером и по праздникам на дорогах встречались группы рабочих; в будни они
были чумазы, растрепанны и злы, в праздники приодеты, почти всегда пьяны или
выпивши, шли они с гармониями, с песнями, как рекрута, и тогда фабрики принимали сходство с казармами. Однажды кучка таких веселых ребят, выстроившись поперек дороги, крикнула ямщику...
Припоминая это письмо, Самгин подошел к стене, построенной из широких спин полицейских солдат: плотно составленные плечо в плечо друг с другом, они действительно образовали необоримую стену; головы, крепко посаженные на
красных шеях,
были зубцами стены.
Затем она хлопала ладонями, являлись две горничные, брюнетка в
красном и рыжая в голубом; они, ловко надев на нее платье, сменяли его другим, третьим, в партере, в ложах
был слышен завистливый шепот, гул восхищения.
Самгин, не ответив, смотрел, как двое мужиков ведут под руки какого-то бородатого, в длинной, ниже колен, холщовой рубахе; бородатый, упираясь руками в землю, вырывался и что-то говорил, как видно
было по движению его бороды, но голос его заглушался торжествующим визгом человека в
красной рубахе, подскакивая, он тыкал кулаком в шею бородатого и орал...
— Ежели вы докладать
будете про этот грабеж, так самый главный у них — печник. Потом этот, в
красной рубахе. Мишка Вавилов, ну и кузнец тоже. Мосеевы братья… Вам бы, для памяти, записать фамилии ихние, — как думаете?