Неточные совпадения
Придумала скучную игру «Что с кем
будет?»: нарезав бумагу маленькими квадратиками, она
писала на них разные слова, свертывала квадратики в тугие трубки и заставляла детей вынимать из подола ее по три трубки.
— Это —
было. Мы это делали. Я ведь сектантов знаю,
был пропагандистом среди молокан в Саратовской губернии. Обо мне, говорят, Степняк
писал — Кравчинский — знаешь? Гусев — это я и
есть.
— Ага, значит — из честных. В мое время честно
писали Омулевский, Нефедов, Бажин, Станюкович, Засодимский, Левитов
был, это болтун. Слепцов — со всячинкой… Успенский тоже. Их
было двое, Успенских, один — побойчее, другой — так себе. С усмешечкой.
— Забыл я: Иван
писал мне, что он с тобой разошелся. С кем же ты живешь, Вера, а? С богатым, видно? Адвокат, что ли? Ага, инженер. Либерал? Гм… А Иван — в Германии, говоришь? Почему же не в Швейцарии? Лечится? Только лечится? Здоровый
был. Но — в принципах не крепок. Это все знали.
— Это теперь называется поумнением, — виновато объяснил Катин. —
Есть даже рассказ на тему измены прошлому, так и называется: «Поумнел». Боборыкин
написал.
Особенно ценным в Нехаевой
было то, что она умела смотреть на людей издали и сверху. В ее изображении даже те из них, о которых почтительно говорят, хвалебно
пишут, становились маленькими и незначительными пред чем-то таинственным, что она чувствовала. Это таинственное не очень волновало Самгина, но ему
было приятно, что девушка, упрощая больших людей, внушает ему сознание его равенства с ними.
— Ну, а — Дмитрий? — спрашивала она. — Рабочий вопрос изучает? О, боже! Впрочем, я так и думала, что он займется чем-нибудь в этом роде. Тимофей Степанович убежден, что этот вопрос раздувается искусственно.
Есть люди, которым кажется, что это Германия, опасаясь роста нашей промышленности, ввозит к нам рабочий социализм. Что говорит Дмитрий об отце? За эти восемь месяцев — нет, больше! — Иван Акимович не
писал мне…
—
Писать будешь, — крикнула она.
— Достоевский обольщен каторгой. Что такое его каторга? Парад. Он инспектором на параде, на каторге-то
был. И всю жизнь ничего не умел
писать, кроме каторжников, а праведный человек у него «Идиот». Народа он не знал, о нем не думал.
Все сказанное матерью ничем не задело его, как будто он сидел у окна, а за окном сеялся мелкий дождь. Придя к себе, он вскрыл конверт, надписанный крупным почерком Марины, в конверте оказалось письмо не от нее, а от Нехаевой. На толстой синеватой бумаге, украшенной необыкновенным цветком, она
писала, что ее здоровье поправляется и что, может
быть, к средине лета она приедет в Россию.
— У вас — критический ум, — говорила она ласково. — Вы человек начитанный, почему бы вам не попробовать
писать, а? Сначала — рецензии о книгах, а затем, набив руку… Кстати, ваш отчим с нового года
будет издавать газету…
Этот парень все более не нравился Самгину, весь не нравился. Можно
было думать, что он рисуется своей грубостью и желает
быть неприятным. Каждый раз, когда он начинал рассказывать о своей анекдотической жизни, Клим, послушав его две-три минуты, демонстративно уходил. Лидия
написала отцу, что она из Крыма проедет в Москву и что снова решила поступить в театральную школу. А во втором, коротеньком письме Климу она сообщила, что Алина, порвав с Лютовым, выходит замуж за Туробоева.
— Когда-нибудь на земле
будет жить справедливое человечество, и оно, на площадях городов своих, поставит изумительной красоты монументы и
напишет на них…
В самом деле, пора
было ехать домой. Мать
писала письма, необычно для нее длинные, осторожно похвалила деловитость и энергию Спивак, сообщала, что Варавка очень занят организацией газеты. И в конце письма еще раз пожаловалась...
— Государство наше — воистину, брат, оригинальнейшее государство, головка у него не по корпусу, — мала. Послал Лидию на дачу приглашать писателя Катина. Что же ты,
будешь критику
писать, а?
— И, кроме того, Иноков
пишет невозможные стихи, просто, знаете, смешные стихи. Кстати, у меня накопилось несколько аршин стихотворений местных поэтов, — не хотите ли посмотреть? Может
быть, найдете что-нибудь для воскресных номеров. Признаюсь, я плохо понимаю новую поэзию…
С той поры он почти сорок лет жил, занимаясь историей города,
написал книгу, которую никто не хотел издать, долго работал в «Губернских ведомостях», печатая там отрывки своей истории, но
был изгнан из редакции за статью, излагавшую ссору одного из губернаторов с архиереем; светская власть обнаружила в статье что-то нелестное для себя и зачислила автора в ряды людей неблагонадежных.
Это — не тот город, о котором сквозь зубы говорит Иван Дронов, старается смешно
писать Робинзон и пренебрежительно рассказывают люди, раздраженные неутоленным честолюбием, а может
быть, так или иначе, обиженные действительностью, неблагожелательной им. Но на сей раз Клим подумал об этих людях без раздражения, понимая, что ведь они тоже действительность, которую так благосклонно оправдывал чистенький историк.
— Вот как? Нет, жена, должно
быть, не с ним, там живет моя, Марина, она мне
написала бы. Ну, а что
пишет Дмитрий?
Но Иноков, сидя в облаке дыма, прислонился виском к стеклу и смотрел в окно. Офицер согнулся, чихнул под стол, поправил очки, вытер нос и бороду платком и, вынув из портфеля пачку бланков, начал не торопясь
писать. В этой его неторопливости, в небрежности заученных движений
было что-то обидное, но и успокаивающее, как будто он считал обыск делом несерьезным.
— Пригласил вас, чтоб лично вручить бумаги ваши, — он постучал тупым пальцем по стопке бумаг, но не подвинул ее Самгину, продолжая все так же: — Кое-что прочитал и без комплиментов скажу — оч-чень интересно! Зрелые мысли, например: о необходимости консерватизма в литературе. Действительно, батенька, черт знает как начали
писать; смеялся я, читая отмеченные вами примерчики: «В небеса запустил ананасом,
поет басом» — каково?
Клим спросил еще стакан чаю,
пить ему не хотелось, но он хотел знать, кого дожидается эта дама? Подняв вуаль на лоб, она
писала что-то в маленькой книжке, Самгин наблюдал за нею и думал...
«Вот об этих русских женщинах Некрасов забыл
написать. И никто не
написал, как значительна их роль в деле воспитания русской души, а может
быть, они прививали народолюбие больше, чем книги людей, воспитанных ими, и более здоровое, — задумался он. — «Коня на скаку остановит, в горящую избу войдет», — это красиво, но полезнее войти в будничную жизнь вот так глубоко, как входят эти, простые, самоотверженно очищающие жизнь от пыли, сора».
— Вот вы
пишете: «Двух станов не боец» — я не имею желания
быть даже и «случайным гостем» ни одного из них», — позиция совершенно невозможная в наше время! Запись эта противоречит другой, где вы рисуете симпатичнейший образ старика Козлова, восхищаясь его знанием России, любовью к ней. Любовь, как вера, без дел — мертва!
Он чувствовал себя окрепшим. Все испытанное им за последний месяц утвердило его отношение к жизни, к людям. О себе сгоряча подумал, что он действительно независимый человек и, в сущности, ничто не мешает ему выбрать любой из двух путей, открытых пред ним. Само собою разумеется, что он не пойдет на службу жандармов, но, если б издавался хороший, независимый от кружков и партий орган, он, может
быть, стал бы
писать в нем. Можно бы неплохо
написать о духовном родстве Константина Леонтьева с Михаилом Бакуниным.
— Даже художники — Левитан, Нестеров —
пишут ее не такой яркой и цветистой, как она
есть.
—
Был, — сказала Варвара. — Но он — не в ладах с этой компанией. Он, как ты знаешь, стоит на своем: мир — непроницаемая тьма, человек освещает ее огнем своего воображения, идеи — это знаки, которые дети
пишут грифелем на школьной доске…
—
Был марксистом. Да, так вот он
пишет: революционер — человек, способный ненавидеть, а я, по натуре своей, не способен на это. Мне кажется, что многие из общих наших знакомых ненавидят действительность тоже от разума, теоретически.
— Как видишь — нашла, — тихонько ответила она. Кофе оказался варварски горячим и жидким. С Лидией
было неловко, неопределенно. И жалко ее немножко, и хочется говорить ей какие-то недобрые слова. Не верилось, что это она
писала ему обидные письма.
Письмо
было написано так небрежно, что кривые строки, местами, сливались одна с другой, точно их
писали в темноте.
«Устроился и — конфузится, — ответил Самгин этой тишине, впервые находя в себе благожелательное чувство к брату. — Но — как запуган идеями русский интеллигент», — мысленно усмехнулся он. Думать о брате нечего
было, все — ясно! В газете сердито
писали о войне, Порт-Артуре, о расстройстве транспорта, на шести столбцах фельетона кто-то восхищался стихами Бальмонта, цитировалось его стихотворение «Человечки...
Написал жене, что задержится по делам неопределенное время, умолчав о том, что
был болен.
— Ну и черт с ним, — тихо ответил Иноков. — Забавно это, — вздохнул он, помолчав. — Я думаю, что мне тогда надобно
было врага — человека, на которого я мог бы израсходовать свою злость. Вот я и выбрал этого… скота. На эту тему рассказ можно
написать, — враг для развлечения от… скуки, что ли? Вообще я много выдумывал разных… штучек. Стихи
писал. Уверял себя, что влюблен…
— Хочу, чтоб ты меня устроил в Москве. Я тебе
писал об этом не раз, ты — не ответил. Почему? Ну — ладно! Вот что, — плюнув под ноги себе, продолжал он. — Я не могу жить тут. Не могу, потому что чувствую за собой право жить подло. Понимаешь? А жить подло — не сезон. Человек, — он ударил себя кулаком в грудь, — человек дожил до того, что начинает чувствовать себя вправе
быть подлецом. А я — не хочу! Может
быть, я уже подлец, но — больше не хочу… Ясно?
«
Писать надобно, разумеется, в тоне пафоса. Жалко, то
есть неудобно несколько, что убитый — еврей, — вздохнул Самгин. — Хотя некоторые утверждают, что — русский…»
«Весьма вероятно, что если б не это — я
был бы литератором. Я много и отлично вижу. Но — плохо формирую, у меня мало слов. Кто это сказал: «Дикари и художники мыслят образами»? Вот бы
написать этих стариков…»
Неплохой мастер широкими мазками
написал большую лысоватую голову на несоразмерно узких плечах, желтое, носатое лицо, яркосиние глаза, толстые красные губы, — лицо человека нездорового и, должно
быть, с тяжелым характером.
«В провинции думают всегда более упрощенно; это нередко может
быть смешно для нас, но для провинциалов нужно
писать именно так, — отметил Самгин, затем спросил: — Для кого — для нас?» — и заглушил этот вопрос шелестом бумаги.
— Сочувствуешь, — сказала она, как бы
написав слово крупным почерком, и объяснила его сама себе: — Сочувствовать — значит чувствовать наполовину. Чайку
выпьем?
— Не люблю этого сочинителя. Всюду суется, все знает, а — невежда. Статейки
пишет мертвым языком. Доверчив
был супруг мой, по горячности души знакомился со всяким… Ну, что же ты скажешь о «взыскующих града»?
— Сочинил — Савва Мамонтов, миллионер, железные дороги строил, художников подкармливал, оперетки
писал.
Есть такие французы? Нет таких французов. Не может
быть, — добавил он сердито. — Это только у нас бывает. У нас, брат Всеволод, каждый рядится… несоответственно своему званию. И — силам. Все ходят в чужих шляпах. И не потому, что чужая — красивее, а… черт знает почему! Вдруг — революционер, а — почему? — Он подошел к столу, взял бутылку и, наливая вино, пробормотал...
— Жулик, — сказала она, кушая мармелад. — Это я не о философе, а о том, кто
писал отчет. Помнишь: на Дуняшином концерте щеголь ораторствовал, сынок уездного предводителя дворянства? Это — он. Перекрасился октябристом. Газету они покупают, кажется, уже и купили. У либералов денег нет. Теперь столыпинскую философию проповедовать
будут: «Сначала — успокоение, потом — реформы».
— Да — что же? — сказала она, усмехаясь, покусывая яркие губы. — Как всегда — он работает топором, но ведь я тебе говорила, что на мой взгляд — это не грех. Ему бы архиереем
быть, — замечательные сочинения
писал бы против Сатаны!
Было очень трудно представить, что ее нет в городе. В час предвечерний он сидел за столом, собираясь
писать апелляционную жалобу по делу очень сложному, и, рисуя пером на листе бумаги мощные контуры женского тела, подумал...
— Как везде, у нас тоже
есть случайные и лишние люди. Она — от закавказских прыгунов и не нашего толка. Взбалмошная. Об йогах книжку
пишет, с восточными розенкрейцерами знакома будто бы. Богатая. Муж — американец, пароходы у него. Да, — вот тебе и Фимочка! Умирала, умирала и вдруг — разбогатела…
Самгин взял из его руки конверт, там, где
пишут адрес,
было написано толстыми и прямыми буквами...
Он представил себя богатым, живущим где-то в маленькой уютной стране, может
быть, в одной из республик Южной Америки или — как доктор Руссель — на островах Гаити. Он знает столько слов чужого языка, сколько необходимо знать их для неизбежного общения с туземцами. Нет надобности говорить обо всем и так много, как это принято в России. У него обширная библиотека, он выписывает наиболее интересные русские книги и
пишет свою книгу.
— Это — мой дядя. Может
быть, вы слышали его имя? Это о нем на днях
писал камрад Жорес. Мой брат, — указала она на солдата. — Он — не солдат, это только костюм для эстрады. Он — шансонье,
пишет и
поет песни, я помогаю ему делать музыку и аккомпанирую.
— Этот, иногда, ничего, интересный, но тоже очень кричит. Тоже, должно
быть, злой. И женщин не умеет
писать. Видно, что любит, а не умеет… Однако — что же это Иван? Пойду, взгляну…
— Нет, бывало и весело. Художник
был славный человечек, теперь он уже — в знаменитых. А писатель — дрянцо, самолюбивый, завистливый. Он тоже — известность.
Пишет сладенькие рассказики про скучных людей, про людей, которые веруют в бога. Притворяется, что и сам тоже верует.