Неточные совпадения
Клим тотчас догадался, что нуль — это кругленький, скучный братишка, смешно похожий на отца. С того
дня он
стал называть брата Желтый Ноль, хотя Дмитрий был розовощекий, голубоглазый.
А через несколько
дней мальчик почувствовал, что мать
стала внимательнее, ласковей, она даже спросила его...
Теперь, когда Клим большую часть
дня проводил вне дома, многое ускользало от его глаз, привыкших наблюдать, но все же он видел, что в доме
становится все беспокойнее, все люди
стали иначе ходить и даже двери хлопают сильнее.
Она и Варавка
становились все менее видимы Климу, казалось, что они и друг с другом играют в прятки; несколько раз в
день Клим слышал вопросы, обращенные к нему или к Малаше, горничной...
Но с этого
дня он заболел острой враждой к Борису, а тот, быстро уловив это чувство,
стал настойчиво разжигать его, высмеивая почти каждый шаг, каждое слово Клима. Прогулка на пароходе, очевидно, не успокоила Бориса, он остался таким же нервным, каким приехал из Москвы, так же подозрительно и сердито сверкали его темные глаза, а иногда вдруг им овладевала странная растерянность, усталость, он прекращал игру и уходил куда-то.
А на другой
день вечером они устроили пышный праздник примирения — чай с пирожными, с конфектами, музыкой и танцами. Перед началом торжества они заставили Клима и Бориса поцеловаться, но Борис, целуя, крепко сжал зубы и закрыл глаза, а Клим почувствовал желание укусить его. Потом Климу предложили прочитать стихи Некрасова «Рубка леса», а хорошенькая подруга Лидии Алина Телепнева сама вызвалась читать, отошла к роялю и, восторженно закатив глаза,
стала рассказывать вполголоса...
Но почти всегда, вслед за этим, Клим недоуменно, с досадой, близкой злому унынию, вспоминал о Лидии, которая не умеет или не хочет видеть его таким, как видят другие. Она
днями и неделями как будто даже и совсем не видела его, точно он для нее бесплотен, бесцветен, не существует. Вырастая, она
становилась все более странной и трудной девочкой. Варавка, улыбаясь в лисью бороду большой, красной улыбкой, говорил...
Через несколько
дней этот роман
стал известен в городе, гимназисты спрашивали Клима...
Через несколько
дней он снова почувствовал, что Лидия обокрала его. В столовой после ужина мать, почему-то очень настойчиво,
стала расспрашивать Лидию о том, что говорят во флигеле. Сидя у открытого окна в сад, боком к Вере Петровне, девушка отвечала неохотно и не очень вежливо, но вдруг, круто повернувшись на стуле, она заговорила уже несколько раздраженно...
К вечеру Макарову
стало лучше, а на третий
день он, слабо улыбаясь, говорил Климу...
Клим вышел на улицу, и ему
стало грустно. Забавные друзья Макарова, должно быть, крепко любят его, и жить с ними — уютно, просто. Простота их заставила его вспомнить о Маргарите — вот у кого он хорошо отдохнул бы от нелепых тревог этих
дней. И, задумавшись о ней, он вдруг почувствовал, что эта девушка незаметно выросла в глазах его, но выросла где-то в стороне от Лидии и не затемняя ее.
Бледность лица выгодно подчеркивала горячий блеск его глаз, тень на верхней губе
стала гуще, заметней, и вообще Макаров в эти несколько
дней неестественно возмужал.
А через несколько
дней, у себя в деревне, он
стал стрелять из окна волчьей картечью в стадо, возвращавшееся с выгона.
Все молчали, глядя на реку: по черной дороге бесшумно двигалась лодка, на носу ее горел и кудряво дымился светец, черный человек осторожно шевелил веслами, а другой, с длинным шестом в руках, стоял согнувшись у борта и целился шестом в отражение огня на воде; отражение чудесно меняло формы,
становясь похожим то на золотую рыбу с множеством плавников, то на глубокую, до
дна реки, красную яму, куда человек с шестом хочет прыгнуть, но не решается.
— Не знал, так — не говорил бы. И — не перебивай. Ежели все вы тут
станете меня учить, это будет
дело пустяковое. Смешное. Вас — много, а ученик — один. Нет, уж вы, лучше, учитесь, а учить буду — я.
Климу
стало неловко. От выпитой водки и странных стихов дьякона он вдруг почувствовал прилив грусти: прозрачная и легкая, как синий воздух солнечного
дня поздней осени, она, не отягощая, вызывала желание говорить всем приятные слова. Он и говорил, стоя с рюмкой в руках против дьякона, который, согнувшись, смотрел под ноги ему.
«Приходится соглашаться с моим безногим сыном, который говорит такое: раньше революция на испанский роман с приключениями похожа была, на опасную, но весьма приятную забаву, как, примерно, медвежья охота, а ныне она
становится делом сугубо серьезным, муравьиной работой множества простых людей. Сие, конечно, есть пророчество, однако не лишенное смысла. Действительно: надышали атмосферу заразительную, и доказательством ее заразности не одни мы, сущие здесь пьяницы, служим».
Оживление ее показалось Климу подозрительным и усилило состояние напряженности, в котором он прожил эти два
дня, он
стал ждать, что Лидия скажет или сделает что-нибудь необыкновенное, может быть — скандальное.
Сверху спускалась Лидия. Она садилась в угол, за роялью, и чужими глазами смотрела оттуда, кутая, по привычке, грудь свою газовым шарфом. Шарф был синий, от него на нижнюю часть лица ее ложились неприятные тени. Клим был доволен, что она молчит, чувствуя, что, если б она заговорила, он
стал бы возражать ей.
Днем и при людях он не любил ее.
День, с утра яркий, тоже заскучал, небо заволокли ровным слоем сероватые, жидкие облака, солнце, прикрытое ими,
стало, по-зимнему, тускло-белым, и рассеянный свет его утомлял глаза. Пестрота построек поблекла, неподвижно и обесцвеченно висели бесчисленные флаги, приличные люди шагали вяло. А голубоватая, скромная фигура царя, потемнев,
стала еще менее заметной на фоне крупных, солидных людей, одетых в черное и в мундиры, шитые золотом, украшенные бляшками орденов.
— Я
стал воздерживаться, надоело, — ответил Макаров. — Да и Лютов после смерти отца меньше пьет. Из университета ушел, занялся своим
делом, пухом и пером, разъезжает по России.
Как-то утром хмурого
дня Самгин, сидя дома, просматривал «Наш край» — серый лист очень плохой бумаги, обрызганный черным шрифтом. Передовая
статья начиналась словами...
— Вот вы пишете: «Двух
станов не боец» — я не имею желания быть даже и «случайным гостем» ни одного из них», — позиция совершенно невозможная в наше время! Запись эта противоречит другой, где вы рисуете симпатичнейший образ старика Козлова, восхищаясь его знанием России, любовью к ней. Любовь, как вера, без
дел — мертва!
Холод сердито щипал лицо. Самгин шел и думал, что, когда Варвара
станет его любовницей, для нее наступят не сладкие
дни. Да. Она, вероятно, все уже испытала с Маракуевым или с каким-нибудь актером, и это лишило ее права играть роль невинной, влюбленной девочки. Но так как она все-таки играет эту роль, то и будет наказана.
Но вот уже несколько
дней Варвара настроена нервозно и
стала не похожа на себя.
Наступили удивительные
дни. Все
стало необыкновенно приятно, и необыкновенно приятен был сам себе лирически взволнованный человек Клим Самгин. Его одолевало желание говорить с людями как-то по-новому мягко, ласково. Даже с Татьяной Гогиной, антипатичной ему, он не мог уже держаться недружелюбно. Вот она сидит у постели Варвары, положив ногу на ногу, покачивая ногой, и задорным голосом говорит о Суслове...
— А когда мне было лет тринадцать, напротив нас чинили крышу, я сидела у окна, — меня в тот
день наказали, — и мальчишка кровельщик делал мне гримасы. Потом другой кровельщик запел песню, мальчишка тоже
стал петь, и — так хорошо выходило у них. Но вдруг песня кончилась криком, коротеньким таким и резким, тотчас же шлепнулось, как подушка, — это упал на землю старший кровельщик, а мальчишка лег животом на железо и распластался, точно не человек, а — рисунок…
Зато — как приятно
стало через
день, когда Клим, стоя на палубе маленького парохода, белого, как лебедь, смотрел на город, окутанный пышной массой багряных туч.
И всего более удивительно было то, что Варвара, такая покорная, умеренная во всем, любящая серьезно, но не навязчиво,
становится для него милее с каждым
днем. Милее не только потому, что с нею удобно, но уже до того милее, что она возбуждает в нем желание быть приятным ей, нежным с нею. Он вспоминал, что Лидия ни на минуту не будила в нем таких желаний.
Это очень развеселило Самгиных, и вот с этого
дня Иван Петрович
стал для них домашним человеком, прижился, точно кот. Он обладал редкой способностью не мешать людям и хорошо чувствовал минуту, когда его присутствие
становилось лишним. Если к Самгиным приходили гости, Митрофанов немедленно исчезал, даже Любаша изгоняла его.
И все уныло нахмурились, когда
стало известно, что в
день «освобождения крестьян» рабочие пойдут в Кремль, к памятнику Освободителя.
«Это она говорит потому, что все более заметными
становятся люди, ограниченные идеологией русского или западного социализма, — размышлял он, не открывая глаз. — Ограниченные люди — понятнее. Она видит, что к моим словам прислушиваются уже не так внимательно, вот в чем
дело».
— Затем выбегает в соседнюю комнату,
становится на руки, как молодой негодяй, ходит на руках и сам на себя в низок зеркала смотрит. Но — позвольте! Ему — тридцать четыре года, бородка солидная и даже седые височки. Да-с! Спрашивают… спрашиваю его: «Очень хорошо, Яковлев, а зачем же ты вверх ногами ходил?» — «Этого, говорит, я вам объяснить не могу, но такая у меня примета и привычка, чтобы после успеха в
деле пожить минуточку вниз головою».
— Вот вы сидите и интересуетесь: как били и чем, и многих ли, — заговорил Дьякон, кашляя и сплевывая в грязный платок. — Что же: все для
статей, для газет? В буквы все у вас идет, в слова. А — дело-то когда?
После этого она
стала относиться к нему еще нежней и однажды сама, без его вызова, рассказала кратко и бескрасочно, что первый раз была арестована семнадцати лет по
делу «народоправцев», вскоре после того, как он видел ее с Лютовым.
Жизнь
становилась все более щедрой событиями, каждый
день чувствовался кануном новой драмы. Тон либеральных газет звучал ворчливей, смелее, споры — ожесточенней, деятельность политических партий — лихорадочнее, и все чаще Самгин слышал слова...
— «Значит — не желаешь стрелять?» — «Никак нет!» — «Значит —
становись на то же место!» Н-ну, пошел Олеша, встал рядом с расстрелянным, перекрестился. Тут —
дело минутное: взвод — пли! Вот те и Христос! Христос солдату не защита, нет! Солдат — человек беззаконный…
Гостиница была уже близко, и страх
стал значительно легче. Разгоралось чувство возмущения за себя, за все пережитое в этот
день.
Новости следовали одна за другой с небольшими перерывами, и казалось, что с каждым
днем тюрьма
становится все более шумной; заключенные перекликались между собой ликующими голосами, на прогулках Корнев кричал свои новости в окна, и надзиратели не мешали ему, только один раз начальник тюрьмы лишил Корнева прогулок на три
дня. Этот беспокойный человек, наконец, встряхнул Самгина, простучав...
Негодовала не одна Варвара, ее приятели тоже возмущались. Оракулом этих
дней был «удивительно осведомленный» Брагин. Он подстриг волосы и уже заменил красный галстук синим в полоску; теперь галстук не скрывал его подбородка, и оказалось, что подбородок уродливо острый, загнут вверх, точно у беззубого старика, от этого восковой нос Брагина
стал длиннее, да и все лицо обиженно вытянулось. Фыркая и кашляя, он говорил...
Здесь — все другое, все фантастически изменилось, даже тесные улицы
стали неузнаваемы, и непонятно было, как могут они вмещать это мощное тело бесконечной, густейшей толпы? Несмотря на холод октябрьского
дня, на злые прыжки ветра с крыш домов, которые как будто сделались ниже, меньше, — кое-где форточки, даже окна были открыты, из них вырывались, трепетали над толпой красные куски материи.
Казалось, что движение событий с каждым
днем усиливается и все они куда-то стремительно летят, оставляя в памяти только свистящие и как бы светящиеся соединения слов, только фразы, краткие, как заголовки газетных
статей.
Дни потянулись медленнее, хотя каждый из них, как раньше, приносил с собой невероятные слухи, фантастические рассказы. Но люди, очевидно, уже привыкли к тревогам и шуму разрушающейся жизни, так же, как привыкли галки и вороны с утра до вечера летать над городом. Самгин смотрел на них в окно и чувствовал, что его усталость растет,
становится тяжелей, погружает в состояние невменяемости. Он уже наблюдал не так внимательно, и все, что люди делали, говорили, отражалось в нем, как на поверхности зеркала.
Вечерами, поздно, выходил на улицу, вслушивался в необыкновенную, непостижимую тишину, — казалось, что
день ото
дня она
становится все более густой, сжимается плотней и — должна же она взорваться!
Дни и ночи по улице, по крышам рыкал не сильный, но неотвязный ветер и воздвигал между домами и людьми стены отчуждения; стены были невидимы, но чувствовались в том, как молчаливы
стали обыватели, как подозрительно и сумрачно осматривали друг друга и как быстро, при встречах, отскакивали в разные стороны.
— Хотя невероятное
становится обычным в наши
дни.
За утренним чаем небрежно просматривал две местные газеты, — одна из них каждый
день истерически кричала о засилии инородцев, безумии левых партий и приглашала Россию «вернуться к национальной правде», другая, ссылаясь на
статьи первой, уговаривала «беречь Думу — храм свободного, разумного слова» и доказывала, что «левые» в Думе говорят неразумно.
За книгами он
стал еще более незаметен. Никогда не спрашивал ни о чем, что не касалось его обязанностей, и лишь на второй или третий
день, после того как устроился в углу, робко осведомился...
— Вы старайтесь, чтобы именье это продали нам. Сам у себя мужик добро зорить не
станет. А не продадите — набедокурим, это уж я вам без страха говорю. Лысый да в соломенной шляпе который — Табаковы братья, они хитряки! Они — пальцем не пошевелят, а —
дело сделают! Губернаторы на селе. Пастыри — пластыри.
Я прекрасно окружен,
У меня… сто сорок жен!
Но — на
днях мне ясно
стало,
Что и этого мне мало.