Неточные совпадения
Иногда Клим испытывал желание
возразить девочке, поспорить с нею, но не решался
на это, боясь, что Лида рассердится. Находя ее самой интересной из всех знакомых девочек, он гордился тем, что Лидия относится к нему лучше, чем другие дети. И когда Лида вдруг капризно изменяла ему, приглашая в тарантас Любовь Сомову, Клим чувствовал себя обиженным, покинутым и ревновал до злых слез.
Он садился в угол, к стене,
на ручку дивана и, осторожно улыбаясь, смешил девочек рассказами об учителях и гимназистах. Иногда Клим
возражал ему...
— Нет, я не хочу задеть кого-либо; я ведь не пытаюсь убедить, а — рассказываю, — ответил Туробоев, посмотрев в окно. Клима очень удивил мягкий тон его ответа. Лютов извивался, подскакивал
на стуле, стремясь
возражать, осматривал всех в комнате, но, видя, что Туробоева слушают внимательно, усмехался и молчал.
Сверху спускалась Лидия. Она садилась в угол, за роялью, и чужими глазами смотрела оттуда, кутая, по привычке, грудь свою газовым шарфом. Шарф был синий, от него
на нижнюю часть лица ее ложились неприятные тени. Клим был доволен, что она молчит, чувствуя, что, если б она заговорила, он стал бы
возражать ей. Днем и при людях он не любил ее.
В словах он не стеснялся, марксизм назвал «еврейско-немецким учением о барышах», Дмитрий слушал его нахмурясь, вопросительно посматривая
на брата, как бы ожидая его возражений и не решаясь
возражать сам.
Говорил он мрачно, решительно, очень ударяя
на о и переводя угрюмые глаза с дяди Миши
на Сомову, с нее
на Клима. Клим подумал, что
возражать этому человеку не следует, он, пожалуй, начнет ругаться, но все-таки попробовал осторожно спросить его по поводу цинизма; Гусаров грубовато буркнул...
Любашу все-таки выслали из Москвы. Уезжая, она возложила часть своей работы по «Красному Кресту»
на Варвару. Самгину это не очень понравилось, но он не
возразил, он хотел знать все, что делается в Москве. Затем Любаша нашла нужным познакомить Варвару с Марьей Ивановной Никоновой, предупредив Клима...
Самгин, сделав равнодушное лицо, молча злился,
возражать редактору он не хотел, считая это ниже своего достоинства.
На улицу вышли вместе, там редактор, протянув руку Самгину, сказал...
— Вы — оптимист, —
возражал ему большой, толстогубый Тарасов, выдувая в как ф, грозя пальцем и разглядывая Змиева неподвижным, мутноватым взглядом темных глаз. — Что значит: Россия пробуждается? Ну, признаем, что у нас завелся еще двуглавый орел в лице двух социалистических, скажем, партий. Но — это не
на земле, а над землей.
Самгин слушал, улыбаясь и не находя нужным
возражать Кумову. Он — пробовал и убедился, что это бесполезно: выслушав его доводы, Кумов продолжал говорить свое, как человек, несокрушимо верующий, что его истина — единственная. Он не сердился, не обижался, но иногда слова так опьяняли его, что он начинал говорить как-то судорожно и уже совершенно непонятно; указывая рукой в окно, привстав, он говорил с восторгом, похожим
на страх...
— Ну, что это значит против двухсот тысяч, —
возразил ему маленький человечек, в белом кашне
на шее и в какой-то монашеской шапочке.
«Моя неспособность к сильным чувствам — естественна, это — свойство культурного человека», —
возразил кому-то Самгин, бросил книгу
на постель Варвары и, погасив лампу, спрятал голову под одеяло.
«Дурочка — по-другому? Верует в бога. И, кажется, иронизирует над собой. Неужели — в церковного бога? В сущности, она, несмотря
на объем ее, тоже — нереальна. Необычна», — уступил он кому-то, кто хотел
возразить.
Собираясь резко
возразить ему, Самгин бросил недокуренную папиросу, наступил
на нее, растер подошвой.
Лицо Попова налилось бурой кровью, глаза выкатились, казалось, что он усиленно старается не задремать, но волосатые пальцы нервозно барабанили по коленям, голова вращалась так быстро, точно он искал кого-то в толпе и боялся не заметить.
На тестя он посматривал сердито, явно не одобряя его болтовни, и Самгин ждал, что вот сейчас этот неприятный человек начнет
возражать тестю и затрещит бесконечный, бесплодный, юмористически неуместный
на этом параде красивых женщин диалог двух русских, которые все знают.
«Конечно, эта смелая книга вызовет шум. Удар в колокол среди ночи. Социалисты будут яростно
возражать. И не одни социалисты. “Свист и звон со всех сторон”.
На поверхности жизни вздуется еще десяток пузырей».
— Ты — глуп, Дронов, —
возразил Тагильский, как будто трезвея, и, ударяя ладонью по ручке кресла, продолжал: — Если рядом со средневековым процессом об убийстве евреями воришки Ющинского, убитого наверняка воровкой Чеберяковой, поставить
на суде дело по убийству Зотовой и привлечь к нему сначала в качестве свидетеля прокурора, зятя губернатора, — р-ручаюсь, что означенный свидетель превратился бы в обвиняемого…
— Мы — последний резерв страны, — сказал он, и ему не
возражали. Все эти люди желали встать над действительностью, почти все они были беспартийны, ибо опасались, что дисциплина партии и программы может пагубно отразиться
на своеобразии их личной «духовной конституции».
Его молча слушали человек десять, слушали, искоса поглядывая друг
на друга, ожидая, кто первый решится
возразить, а он непрерывно говорил, подскакивая, дергаясь, умоляюще складывая ладони, разводя руки, обнимая воздух, черпая его маленькими горстями, и казалось, что черненькие его глазки прячутся в бороду, перекатываясь до ушей, опускаясь к ноздрям.
— Что? Не раздражать? Вот как? — закричал Алябьев, осматривая людей и как бы заранее определяя, кто решится
возразить ему. — Их надо посылать
на фронт, в передовые линии, — вот что надо. Под пули надо! Вот что-с! Довольно миндальничать, либеральничать и вообще играть словами. Слова строптивых не укрощают…
Он замолчал, посмотрел — слушают ли? Слушали. Выступая редко, он говорил негромко, суховато, избегая цитат, ссылок
на чужие мысли, он подавал эти мысли в других словах и был уверен, что всем этим заставляет слушателей признавать своеобразие его взглядов и мнений. Кажется, так это и было: Клима Ивановича Самгина слушали внимательно и почти не
возражая.
Неточные совпадения
— Да, я его знаю. Я не могла без жалости смотреть
на него. Мы его обе знаем. Он добр, но он горд, а теперь так унижен. Главное, что меня тронуло… — (и тут Анна угадала главное, что могло тронуть Долли) — его мучают две вещи: то, что ему стыдно детей, и то, что он, любя тебя… да, да, любя больше всего
на свете, — поспешно перебила она хотевшую
возражать Долли, — сделал тебе больно, убил тебя. «Нет, нет, она не простит», всё говорит он.
На разговоры Вронского о его живописи он упорно молчал и так же упорно молчал, когда ему показали картину Вронского, и, очевидно, тяготился разговорами Голенищева и не
возражал ему.
— А может, в хозяйстве-то как-нибудь под случай понадобятся… —
возразила старуха, да и не кончила речи, открыла рот и смотрела
на него почти со страхом, желая знать, что он
на это скажет.
Что было
на это
возражать?
— Досточтимый капитан, — самодовольно
возразил Циммер, — я играю
на всем, что звучит и трещит. В молодости я был музыкальным клоуном. Теперь меня тянет к искусству, и я с горем вижу, что погубил незаурядное дарование. Поэтому-то я из поздней жадности люблю сразу двух: виолу и скрипку.
На виолончели играю днем, а
на скрипке по вечерам, то есть как бы плачу, рыдаю о погибшем таланте. Не угостите ли винцом, э? Виолончель — это моя Кармен, а скрипка…