Неточные совпадения
Клим не
поверил. Но когда горели дома на окраине города и Томилин привел Клима смотреть на пожар, мальчик повторил свой вопрос.
В густой толпе зрителей никто не хотел качать воду, полицейские выхватывали из толпы за шиворот
людей, бедно одетых, и кулаками гнали их к машинам.
— Ну, пусть не так! — равнодушно соглашался Дмитрий, и Климу казалось, что, когда брат рассказывает даже именно так, как было, он все равно не
верит в то, что говорит. Он знал множество глупых и смешных анекдотов, но рассказывал не смеясь, а как бы даже конфузясь. Вообще
в нем явилась непонятная Климу озабоченность, и
людей на улицах он рассматривал таким испытующим взглядом, как будто считал необходимым понять каждого из шестидесяти тысяч жителей города.
— Томилина я скоро начну ненавидеть, мне уже теперь, иной раз, хочется ударить его по уху. Мне нужно знать, а он учит не
верить, убеждает, что алгебра — произвольна, и черт его не поймет, чего ему надо! Долбит, что
человек должен разорвать паутину понятий, сотканных разумом, выскочить куда-то,
в беспредельность свободы. Выходит как-то так: гуляй голым! Какой дьявол вертит ручку этой кофейной мельницы?
Из всего остренького, что он усвоил
в афоризмах Варавки, размышлениях Томилина, он сплетал хорошо закругленные фразы, произнося их с улыбочкой
человека, который не очень
верит словам.
— Как все это странно… Знаешь —
в школе за мной ухаживали настойчивее и больше, чем за нею, а ведь я рядом с нею почти урод. И я очень обижалась — не за себя, а за ее красоту. Один… странный
человек, Диомидов, непросто — Демидов, а — Диомидов, говорит, что Алина красива отталкивающе. Да, так и сказал. Но… он
человек необыкновенный, его хорошо слушать, а
верить ему трудно.
— У Чехова — тоже нет общей-то идеи. У него чувство недоверия к
человеку, к народу. Лесков вот
в человека верил, а
в народ — тоже не очень. Говорил: «Дрянь славянская, навоз родной». Но он, Лесков, пронзил всю Русь. Чехов премного обязан ему.
— Уж теперь ведь
в сома-то вы не
поверите, нет? Не для сомов эта речушка, милый вы
человек…
— Удивительно неряшливый и уродливый
человек. Но, когда о любви говорят такие… неудачные
люди, я очень
верю в их искренность и…
в глубину их чувства. Лучшее, что я слышала о любви и женщине, говорил один горбатый.
— Самоубийственно пьет. Маркс ему вреден. У меня сын тоже насильно заставляет себя веровать
в Маркса. Ему — простительно. Он — с озлобления на
людей за погубленную жизнь. Некоторые
верят из глупой, детской храбрости: боится мальчуган темноты, но — лезет
в нее, стыдясь товарищей, ломая себя, дабы показать: я-де не трус! Некоторые веруют по торопливости, но большинство от страха. Сих, последних, я не того… не очень уважаю.
— Екатерина Великая скончалась
в тысяча семьсот девяносто шестом году, — вспоминал дядя Хрисанф; Самгину было ясно, что москвич
верит в возможность каких-то великих событий, и ясно было, что это — вера многих тысяч
людей. Он тоже чувствовал себя способным
поверить: завтра явится необыкновенный и, может быть, грозный
человек, которого Россия ожидает целое столетие и который, быть может, окажется
в силе сказать духовно растрепанным, распущенным
людям...
— Замечательный акустический феномен, — сообщил Климу какой-то очень любезный и женоподобный
человек с красивыми глазами. Самгин не
верил, что пушка может отзываться на «музыку небесных сфер», но, настроенный благодушно, соблазнился и пошел слушать пушку. Ничего не услыхав
в ее холодной дыре, он почувствовал себя очень глупо и решил не подчиняться голосу народа, восхвалявшему Орину Федосову, сказительницу древних былин Северного края.
— Он много верного знает, Томилин. Например — о гуманизме. У
людей нет никакого основания быть добрыми, никакого, кроме страха. А жена его — бессмысленно добра… как пьяная. Хоть он уже научил ее не
верить в бога.
В сорок-то шесть лет.
— А теперь вот, зачатый великими трудами тех
людей, от коих даже праха не осталось, разросся значительный город, которому и
в красоте не откажешь, вмещает около семи десятков тысяч русских
людей и все растет, растет тихонько.
В тихом-то трудолюбии больше геройства, чем
в бойких наскоках.
Поверьте слову: землю вскачь не пашут, — повторил Козлов, очевидно, любимую свою поговорку.
—
В деревне я чувствовала, что, хотя делаю работу объективно необходимую, но не нужную моему хозяину и он терпит меня, только как ворону на огороде. Мой хозяин безграмотный, но по-своему умный мужик, очень хороший актер и
человек, который чувствует себя первейшим, самым необходимым работником на земле.
В то же время он догадывается, что поставлен
в ложную, унизительную позицию слуги всех господ. Науке, которую я вколачиваю
в головы его детей, он не
верит: он вообще неверующий…
— Вот такой — этот настоящий русский, больше, чем вы обе, — я так думаю. Вы помните «Золотое сердце» Златовратского! Вот! Он удивительно говорил о начальнике
в тюрьме, да! О, этот может много делать! Ему будут слушать,
верить, будут любить
люди. Он может… как говорят? — может утешивать. Так? Он — хороший поп!
— Не
верьте ему, — кричала Татьяна, отталкивая брата плечом, но тут Любаша увлекла Гогина к себе, а Варвара попросила девушку помочь ей; Самгин был доволен, что его оставили
в покое,
люди такого типа всегда стесняли его, он не знал, как держаться с ними.
В ней есть черта, родственная Митрофанову,
человеку,
в чей здравый смысл он
поверил и — ошибся.
— Моралист, хех! Неплохое ремесло. Ну-ко, выпьем, моралист! Легко, брат, убеждать
людей, что они — дрянь и жизнь их — дрянь, они этому тоже легко
верят, черт их знает почему! Именно эта их вера и создает тебе и подобным репутации мудрецов. Ты — не обижайся, — попросил он, хлопнув ладонью по колену Самгина. — Это я говорю для упражнения
в острословии. Обязательно, братец мой, быть остроумным, ибо чем еще я куплю себе кусок удовольствия?
— Ты что же:
веришь, что революция сделает
людей лучше? — спросила она, прислушиваясь к возне мужа
в спальне.
«Взволнован, этот выстрел оскорбил его», — решил Самгин, медленно шагая по комнате. Но о выстреле он не думал, все-таки не
веря в него. Остановясь и глядя
в угол, он представлял себе торжественную картину: солнечный день, голубое небо, на площади, пред Зимним дворцом, коленопреклоненная толпа рабочих, а на балконе дворца, плечо с плечом, голубой царь, священник
в золотой рясе, и над неподвижной, немой массой
людей плывут мудрые слова примирения.
Он видел, что толпа, стискиваясь, выдавливает под ноги себе мужчин, женщин; они приседали, падали, ползли, какой-то подросток быстро, с воем катился к фронту, упираясь
в землю одной ногой и руками; видел, как
люди умирали, не
веря, не понимая, что их убивают.
Он понимал, что на его глазах идея революции воплощается
в реальные формы, что, может быть, завтра же, под окнами его комнаты,
люди начнут убивать друг друга, но он все-таки не хотел
верить в это, не мог допустить этого.
Он видел, что какие-то разношерстные
люди строят баррикады, которые, очевидно, никому не мешают, потому что никто не пытается разрушать их, видел, что обыватель освоился с баррикадами, уже привык ловко обходить их; он знал, что рабочие Москвы вооружаются, слышал, что были случаи столкновений рабочих и солдат, но он не
верил в это и солдат на улице не встречал, так же как не встречал полицейских.
— Понимаешь,
в чем штука?
Людям —
верю и очень уважаю их, а —
в дело, которое они делают, — не
верю. Может быть, не
верю только умом, а? А ты — как?
— Вы представить не можете, как трудно
в наши дни жить
человеку, который всем хочет только добра…
Поверьте, — добавил он еще тише, — они догадываются о вашем значении…
«Наверное, он — не один таков. И, конечно, будет пороть, расстреливать. Так вот большинство
людей исполняют обязанности, не
веря в их смысл».
— Однако —
в какой струе плыть? Вот мой вопрос, откровенно говоря. Никому, брат, не
верю я. И тебе не
верю. Политикой ты занимаешься, — все
люди в очках занимаются политикой. И, затем, ты адвокат, а каждый адвокат метит
в Гамбетты и Жюль Фавры.
«Ты мог бы не делать таких глупостей, как эта поездка сюда. Ты исполняешь поручение группы
людей, которые мечтают о социальной революции. Тебе вообще никаких революций не нужно, и ты не
веришь в необходимость революции социальной. Что может быть нелепее, смешнее атеиста, который ходит
в церковь и причащается?»
— Я думаю, что так чувствует себя большинство интеллигентов, я, разумеется, сознаю себя типичным интеллигентом, но — не способным к насилию над собой. Я не могу заставить себя
верить в спасительность социализма и… прочее.
Человек без честолюбия, я уважаю свою внутреннюю свободу…
Разговорам ее о религии он не придавал значения, считая это «системой фраз»; украшаясь этими фразами, Марина скрывает
в их необычности что-то более значительное, настоящее свое оружие самозащиты;
в силу этого оружия она
верит, и этой верой объясняется ее спокойное отношение к действительности, властное — к
людям. Но — каково же это оружие?
— Есть причина. Живу я где-то на задворках,
в тупике.
Людей — боюсь, вытянут и заставят делать что-нибудь… ответственное. А я не
верю, не хочу. Вот — делают, тысячи лет делали. Ну, и — что же? Вешают за это. Остается возня с самим собой.
— Ой, простите, глупо я пошутил, уподобив вас гривеннику! Вы, Клим Иваныч,
поверьте слову: я цену вам как раз весьма чувствую! Душевнейше рад встретить
в лице вашем не пустозвона и празднослова, не злыдня, подобного, скажем, зятьку моему, а
человека сосредоточенного ума, философически обдумывающего видимое и творимое. Эдакие
люди — редки, как, примерно… двуглавые рыбы, каких и вовсе нет. Мне знакомство с вами — удача, праздник…
— Не стоит, — тихо сказал Тагильский. — Темнота отлично сближает
людей…
в некоторых случаях. Правом допрашивать вас я — не облечен. Пришел к вам не как лицо прокурорского надзора, а как интеллигент к таковому же, пришел на предмет консультации по некоему весьма темному делу. Вы можете
поверить в это?
— Такой противный, мягкий, гладкий кот, надменный, бессердечный, — отомстила она гинекологу, но, должно быть, находя, что этого еще мало ему, прибавила: — Толстовец, моралист, ригорист. Моралью Толстого пользуются какие-то особенные
люди… Верующие
в злого и холодного бога. И мелкие жулики, вроде Ногайцева. Ты, пожалуйста, не
верь Ногайцеву — он бессовестный, жадный и вообще — негодяй.
— Социализм предполагает равенство прав, но это значит: признать всех
людей равными по способностям, а мы знаем, что весь процесс европейской культуры коренится на различии способностей… Я приветствовал бы и социализм, если б он мог очеловечить, организовать наивного, ленивого, но жадного язычника, нашего крестьянина, но я не
верю, что социализм применим
в области аграрной, а особенно у нас.
— Я-то? Я —
в людей верю. Не вообще
в людей, а вот
в таких, как этот Кантонистов. Я, изредка, встречаю большевиков. Они, брат, не шутят! Волнуются рабочие, есть уже стачки с лозунгами против войны, на Дону — шахтеры дрались с полицией, мужичок устал воевать, дезертирство растет, — большевикам есть с кем разговаривать.
Самгин встряхнул головой, не
веря своему слуху, остановился. Пред ним по булыжнику улицы шагали мелкие
люди в солдатской, гнилого цвета, одежде не по росту, а некоторые были еще
в своем «цивильном» платье. Шагали они как будто нехотя и не
веря, что для того, чтоб идти убивать, необходимо особенно четко топать по булыжнику или по гнилым торцам.
Все это
люди, которые
верят в необходимость социальной революции, проповедуют ее на фабриках, вызывают политические стачки, проповедуют
в армии, мечтают о гражданской войне.