Был момент, когда Клим подумал — как хорошо было бы увидеть Бориса с таким искаженным, испуганным лицом, таким беспомощным и несчастным не здесь, а дома. И чтобы все видели его, каков он в эту минуту.
— Позволь, позволь, — кричал ей Варавка, — но ведь эта любовь к людям, — кстати, выдуманная нами, противная природе нашей, которая жаждет не любви к ближнему, а борьбы с ним, — эта несчастная любовь ничего не значит и не стоит без ненависти, без отвращения к той грязи, в которой живет ближний! И, наконец, не надо забывать, что духовная жизнь успешно развивается только на почве материального благополучия.
— Да. А несчастным трудно сознаться, что они не умеют жить, и вот они говорят, кричат. И все — мимо, все не о себе, а о любви к народу, в которую никто и не верит.
— Почему ты сердишься? Он — пьет, но ведь это его несчастье. Знаешь, мне кажется, что мы все несчастные, и — непоправимо. Я особенно чувствую это, когда вокруг меня много людей.
Листья, сорванные ветром, мелькали в воздухе, как летучие мыши, сыпался мелкий дождь, с крыш падали тяжелые капли, барабаня по шелку зонтика, сердито ворчала вода в проржавевших водосточных трубах. Мокрые, хмуренькие домики смотрели на Клима заплаканными окнами. Он подумал, что в таких домах удобно жить фальшивомонетчикам, приемщикам краденого и несчастным людям. Среди этих домов забыто торчали маленькие церковки.
Затем Самгин почувствовал, что никогда еще не был он таким хорошим, умным и почти до слез несчастным, как в этот странный час, в рядах людей, до немоты очарованных старой, милой ведьмой, явившейся из древних сказок в действительность, хвастливо построенную наскоро и напоказ.
— О регенте спросите регента. А я, кажется, поеду на Камчатку, туда какие-то свиньи собираются золото искать. Надоела мне эта ваша словесность, Робинзон, надоел преподобный редактор, шум и запах несчастных машин типографии — все надоело!
И все: несчастная мордва, татары, холопы, ратники, Жадов, поп Василий, дьяк Тишка Дрозд, зачинатели города и враги его — все были равномерно обласканы стареньким историком и за хорошее и за плохое, содеянное ими по силе явной необходимости. Та же сила понудила горожан пристать к бунту донского казака Разина и уральского — Пугачева, а казачьи бунты были необходимы для доказательства силы и прочности государства.
— Что ж корейцы? Несчастный народ, погибающий от соприкосновения с развращенными Европой японцами, — уже грубовато сказал Корвин и, раскурив папиросу, пустил струю дыма в колени Спивак.
— Да, голубчик, я влюбчива, берегись, — сказала она, подвинувшись к нему вместе со стулом, и торопливо, порывисто, как раздевается очень уставший человек, начала рассказывать: — У меня уже был несчастный роман, — усмехнулась она, мигая, глаза ее как будто потемнели.
Она говорила о студентах, влюбленных в актрис, о безумствах богатых кутил в «Стрельне» и у «Яра», о новых шансонетных певицах в капище Шарля Омона, о несчастных романах, запутанных драмах. Самгин находил, что говорит она не цветисто, неумело, содержание ее рассказов всегда было интереснее формы, а попытки философствовать — плоски. Вздыхая, она произносила стертые фразы...
— Только, наверное, отвергнете, оттолкнете вы меня, потому что я — человек сомнительный, слабого характера и с фантазией, а при слабом характере фантазия — отрава и яд, как вы знаете. Нет, погодите, — попросил он, хотя Самгин ни словом, ни жестом не мешал ему говорить. — Я давно хотел сказать вам, — все не решался, а вот на днях был в театре, на модной этой пиесе, где показаны заслуженно несчастные люди и бормочут черт знает что, а между ними утешительный старичок врет направо, налево…
«Прощай, конечно, мы никогда больше не увидимся. Я не такая подлая, как тебе расскажут, я очень несчастная. Думаю, что и ты тоже» — какие-то слова густо зачеркнуты — «такой же. Если только можешь, брось все это. Нельзя всю жизнь прятаться, видишь. Брось, откажись, я говорю потому, что люблю, жалею тебя».
— Нет, он знает. Он мне показывал копию секретного рапорта адмирала Чухнина, адмирал сообщает, что Севастополь — очаг политической пропаганды и что намерение разместить там запасных по обывательским квартирам — намерение несчастное, а может быть, и злоумышленное. Когда царю показали рапорт, он произнес только: «Трудно поверить».
Дождь шуршал листвою все сильнее, настойчивей, но, не побеждая тишины, она чувствовалась за его однотонным шорохом. Самгин почувствовал, что впечатления последних месяцев отрывают его от себя с силою, которой он не может сопротивляться. Хорошо это или плохо? Иногда ему казалось, что — плохо. Гапон, бесспорно, несчастная жертва подчинения действительности, опьянения ею. А вот царь — вне действительности и, наверное, тоже несчастен…
Рядом с Мариной — Кормилицын, писатель по вопросам сектантства, человек с большой седоватой бородой на мягком лице женщины, — лицо его всегда выражает уныние одинокой, несчастной вдовы; сходство с женщиной добавляется его выгнутой грудью.
Марина посмотрела на него, улыбаясь, хотела что-то сказать, но вошли Безбедов и Турчанинов; Безбедов — в дворянском мундире и брюках, в туфлях на босых ногах, — ему удалось причесать лохматые волосы почти гладко, и он казался менее нелепым — осанистым, серьезным; Турчанинов, в поддевке и резиновых галошах, стал ниже ростом, тоньше, лицо у него было несчастное. Шаркая галошами, он говорил, не очень уверенно...
— Ну, это — слишком! — возразила Марина, прикрыв глаза. — Она — сентиментальная старая дева, очень несчастная, влюблена в меня, а он — ничтожество, лентяй. И враль — выдумал, что он художник, учитель и богат, а был таксатором, уволен за взятки, судился. Картинки он малюет, это верно.
— Германия не допустит революции, она не возьмет примером себе вашу несчастную Россию. Германия сама пример для всей Европы. Наш кайзер гениален, как Фридрих Великий, он — император, какого давно ждала история. Мой муж Мориц Бальц всегда внушал мне: «Лизбет, ты должна благодарить бога за то, что живешь при императоре, который поставит всю Европу на колени пред немцами…»
— Не выношу кротких! Сделать бы меня всемирным Иродом, я бы как раз объявил поголовное истребление кротких, несчастных и любителей страдания. Не уважаю кротких! Плохо с ними, неспособные они, нечего с ними делать. Не гуманный я человек, я как раз железо произвожу, а — на что оно кроткому? Сказку Толстого о «Трех братьях» помните? На что дураку железо, ежели он обороняться не хочет? Избу кроет соломой, землю пашет сохой, телега у него на деревянном ходу, гвоздей потребляет полфунта в год.
— К тому же, подлинная-то искренность — цинична всегда, иначе как раз и быть не может, ведь человек-то — дрянцо, фальшивец, тем живет, что сам себе словесно приятные фокусы показывает, несчастное чадо.
«Я видел в приюте слепых, как ходят эти несчастные, вытянув руки вперед, не зная, куда идти. Но все человечество не есть ли такие же слепцы, не ходят ли они в мире тоже ощупью?»
Анафема тебе, подлый, разбесившийся прелестник, ядом страстного и развращающего твоего таланта отравивший и приведший к вечной погибели многие и многие души несчастных и слабоумных соотечественников твоих».