Неточные совпадения
И мне тоже
захотелось убежать. Я вышел за дверь. В полутемной узкой щели
было пусто. Недалеко от двери блестела медь на ступенях лестницы. Взглянув наверх, я увидал людей с котомками и узлами в руках.
Было ясно, что все уходят с парохода, — значит, и мне нужно уходить.
Началась и потекла со страшной быстротой густая, пестрая, невыразимо странная жизнь. Она вспоминается мне, как суровая сказка, хорошо рассказанная добрым, но мучительно правдивым гением. Теперь, оживляя прошлое, я сам порою с трудом верю, что всё
было именно так, как
было, и многое
хочется оспорить, отвергнуть, — слишком обильна жестокостью темная жизнь «неумного племени».
Очень
хотелось ударить его ногой, но
было больно пошевелиться. Он казался еще более рыжим, чем
был раньше; голова его беспокойно качалась; яркие глаза искали чего-то на стене. Вынув из кармана пряничного козла, два сахарных рожка, яблоко и ветку синего изюма, он положил всё это на подушку, к носу моему.
— А видишь ты, обоим
хочется Ванюшку себе взять, когда у них свои-то мастерские
будут, вот они друг перед другом и хают его: дескать, плохой работник! Это они врут, хитрят. А еще боятся, что не пойдет к ним Ванюшка, останется с дедом, а дед — своенравный, он и третью мастерскую с Иванкой завести может, — дядьям-то это невыгодно
будет, понял?
— Ты, господи, сам знаешь, — всякому
хочется, что получше. Михайло-то старшой, ему бы в городе-то надо остаться, за реку ехать обидно ему, и место там новое, неиспытанное; что
будет — неведомо. А отец, — он Якова больше любит. Али хорошо — неровно-то детей любить? Упрям старик, — ты бы, господи, вразумил его.
Всё болело; голова у меня
была мокрая, тело тяжелое, но не
хотелось говорить об этом, — всё кругом
было так странно: почти на всех стульях комнаты сидели чужие люди: священник в лиловом, седой старичок в очках и военном платье и еще много; все они сидели неподвижно, как деревянные, застыв в ожидании, и слушали плеск воды где-то близко. У косяка двери стоял дядя Яков, вытянувшись, спрятав руки за спину. Дед сказал ему...
— Нельзя тебе знать! — ответила она угрюмо, но все-таки рассказала кратко:
был у этой женщины муж, чиновник Воронов,
захотелось ему получить другой, высокий чин, он и продал жену начальнику своему, а тот ее увез куда-то, и два года она дома не жила. А когда воротилась — дети ее, мальчик и девочка, померли уже, муж — проиграл казенные деньги и сидел в тюрьме. И вот с горя женщина начала
пить, гулять, буянить. Каждый праздник к вечеру ее забирает полиция…
Такие и подобные рассказы
были уже хорошо знакомы мне, я много слышал их из уст бабушки и деда. Разнообразные, они все странно схожи один с другим: в каждом мучили человека, издевались над ним, гнали его. Мне надоели эти рассказы, слушать их не
хотелось, и я просил извозчика...
Однажды я влез на дерево и свистнул им, — они остановились там, где застал их свист, потом сошлись не торопясь и, поглядывая на меня, стали о чем-то тихонько совещаться. Я подумал, что они станут швырять в меня камнями, спустился на землю, набрал камней в карманы, за пазуху и снова влез на дерево, но они уже играли далеко от меня в углу двора и, видимо, забыли обо мне. Это
было грустно, однако мне не
захотелось начать войну первому, а вскоре кто-то крикнул им в форточку окна...
Он так часто и грустно говорил:
было,
была, бывало, точно прожил на земле сто лет, а не одиннадцать. У него
были, помню, узкие ладони, тонкие пальцы, и весь он — тонкий, хрупкий, а глаза — очень ясные, но кроткие, как огоньки лампадок церковных. И братья его
были тоже милые, тоже вызывали широкое доверчивое чувство к ним, — всегда
хотелось сделать для них приятное, но старший больше нравился мне.
Рассказывать о дедушке не
хотелось, я начал говорить о том, что вот в этой комнате жил очень милый человек, но никто не любил его, и дед отказал ему от квартиры. Видно
было, что эта история не понравилась матери, она сказала...
Присел на корточки, заботливо зарыл узел с книгами в снег и ушел.
Был ясный январский день, всюду сверкало серебряное солнце, я очень позавидовал брату, но, скрепя сердце, пошел учиться, — не
хотелось огорчить мать. Книги, зарытые Сашей, конечно, пропали, и на другой день у него
была уже законная причина не пойти в школу, а на третий его поведение стало известно деду.
Мне плакать не
хотелось. На чердаке
было сумрачно и холодно, я дрожал, кровать качалась и скрипела, зеленая старуха стояла пред глазами у меня, я притворился, что уснул, и бабушка ушла.
Не
хотелось слушать ее, и даже видеть больших
было неприятно.
Мне не нравилось, что она зажимает рот, я убежал от нее, залез на крышу дома и долго сидел там за трубой. Да, мне очень
хотелось озорничать, говорить всем злые слова, и
было трудно побороть это желание, а пришлось побороть: однажды я намазал стулья будущего вотчима и новой бабушки вишневым клеем, оба они прилипли; это
было очень смешно, но когда дед отколотил меня, на чердак ко мне пришла мать, привлекла меня к себе, крепко сжала коленями и сказала...
Мне
было лень спросить — что это за дело? Дом наполняла скучная тишина, какой-то шерстяной шорох,
хотелось, чтобы скорее пришла ночь. Дед стоял, прижавшись спиной к печи, и смотрел в окно прищурясь; зеленая старуха помогала матери укладываться, ворчала, охала, а бабушку, с полудня пьяную, стыда за нее ради, спровадили на чердак и заперли там.
Учитель
был желтый, лысый, у него постоянно текла кровь из носа, он являлся в класс, заткнув ноздри ватой, садился за стол, гнусаво спрашивал уроки и вдруг, замолчав на полуслове, вытаскивал вату из ноздрей, разглядывал ее, качая головою. Лицо у него
было плоское, медное, окисшее, в морщинах лежала какая-то прозелень, особенно уродовали это лицо совершенно лишние на нем оловянные глаза, так неприятно прилипавшие к моему лицу, что всегда
хотелось вытереть щеки ладонью.