Неточные совпадения
Притаившись, я соображал: пороть — значит расшивать платья, отданные в краску, а сечь и
бить — одно и то же, видимо.
Бьют лошадей, собак, кошек; в Астрахани будочники
бьют персиян, — это я видел. Но я никогда
не видал, чтоб так
били маленьких, и хотя здесь дядья щелкали своих то по лбу, то по затылку, — дети относились к этому равнодушно, только почесывая ушибленное место. Я
не однажды спрашивал их...
Ты знай: когда свой, родной
бьет, — это
не обида, а наука!
Ты думаешь, меня
не били?
Меня, Олеша, так
били, что ты этого и в страшном сне
не увидишь.
— Как забил? — говорит он,
не торопясь. — А так: ляжет спать с ней, накроет ее одеялом с головою и тискает,
бьет. Зачем? А он, поди, и сам
не знает.
— Может, за то
бил, что была она лучше его, а ему завидно. Каширины, брат, хорошего
не любят, они ему завидуют, а принять
не могут, истребляют! Ты вот спроси-ка бабушку, как они отца твоего со света сживали. Она всё скажет — она неправду
не любит,
не понимает. Она вроде святой, хоть и вино пьет, табак нюхает. Блаженная, как бы. Ты держись за нее крепко…
—
Не бей голиц, за них деньги даны, — строго кричал дед. — Сдача есть?
—
Бьет тихонько, анафема проклятый! Дедушка
не велит
бить ее, так он по ночам. Злой он, а она — кисель…
— Все-таки теперь уж
не бьют так, как бивали! Ну, в зубы ударит, в ухо, за косы минуту потреплет, а ведь раньше-то часами истязали! Меня дедушка однова
бил на первый день Пасхи от обедни до вечера.
Побьет — устанет, а отдохнув — опять. И вожжами и всяко.
Но особенно хорошо сказывала она стихи о том, как богородица ходила по мукам земным, как она увещевала разбойницу «князь-барыню» Енгалычеву
не бить,
не грабить русских людей; стихи про Алексея божия человека, про Ивана-воина; сказки о премудрой Василисе, о Попе-Козле и божьем крестнике; страшные были о Марфе Посаднице, о Бабе Усте, атамане разбойников, о Марии, грешнице египетской, о печалях матери разбойника; сказок, былей и стихов она знала бесчисленно много.
— Пожар — глупость! За пожар кнутом на площади надо
бить погорельца; он — дурак, а то — вор! Вот как надо делать, и
не будет пожаров!.. Ступай, спи. Чего сидишь?
— По рукам
бейте, по ногам, пожалуйста, а по башке
не надо…
Не шибко
бьет себя по груди кулаком и настойчиво просит...
Был я
не по годам силен и в бою ловок, — это признавали сами же враги, всегда нападавшие на меня кучей. Но все-таки улица всегда
била меня, и домой я приходил обыкновенно с расквашенным носом, рассеченными губами и синяками на лице, оборванный, в пыли.
А в доме Хорошее Дело всё больше
не любили; даже ласковая кошка веселой постоялки
не влезала на колени к нему, как лазала ко всем, и
не шла на ласковый зов его. Я ее
бил за это, трепал ей уши и, чуть
не плача, уговаривал ее
не бояться человека.
Была она старенькая, и точно ее, белую, однажды начал красить разными красками пьяный маляр, — начал да и
не кончил. Ноги у нее были вывихнуты, и вся она — из тряпок шита, костлявая голова с мутными глазами печально опущена, слабо пристегнутая к туловищу вздутыми жилами и старой, вытертой кожей. Дядя Петр относился к ней почтительно,
не бил и называл Танькой.
— Отчего
не мочь? Мо-ожет. Они даже друг друга
бьют. К Татьян Лексевне приехал улан, повздорили они с Мамонтом, сейчас пистолеты в руки, пошли в парк, там, около пруда, на дорожке, улан этот бац Мамонту — в самую печень! Мамонта — на погост, улана — на Кавказ, — вот те и вся недолга! Это они — сами себя! А про мужиков и прочих — тут уж нечего говорить! Теперь им — поди — особо
не жаль людей-то,
не ихние стали люди, ну, а прежде все-таки жалели — свое добро!
— Их
бить —
не нужно, они хорошие, а ты врешь всё, — сказал я.
Не люблю нищих
И дедушку — тоже,
Как тут быть?
Прости меня, боже!
Дед всегда ищет,
За что меня
бить…
Я, с полатей, стал бросать в них подушки, одеяла, сапоги с печи, но разъяренный дед
не замечал этого, бабушка же свалилась на пол, он
бил голову ее ногами, наконец споткнулся и упал, опрокинув ведро с водой. Вскочил, отплевываясь и фыркая, дико оглянулся и убежал к себе, на чердак; бабушка поднялась, охая, села на скамью, стала разбирать спутанные волосы. Я соскочил с полатей, она сказала мне сердито...
— А ты, голуба́ душа,
не сказывай матери-то, что он
бил меня, слышишь? Они и без того злы друг на друга.
Не скажешь?
Первый раз он
бил бабушку на моих глазах так гадко и страшно. Предо мною, в сумраке, пылало его красное лицо, развевались рыжие волосы: в сердце у меня жгуче кипела обида, и было досадно, что я
не могу придумать достойной мести.
— Я — нарочно. Пусть он
не бьет бабушку, а то я ему еще бороду отстригу…
После святок мать отвела меня и Сашу, сына дяди Михаила, в школу. Отец Саши женился, мачеха с первых же дней невзлюбила пасынка, стала
бить его, и, по настоянию бабушки, дед взял Сашу к себе. В школу мы ходили с месяц времени, из всего, что мне было преподано в ней, я помню только, что на вопрос: «Как твоя фамилия?» — нельзя ответить просто: «Пешков», — а надобно сказать: «Моя фамилия — Пешков». А также нельзя сказать учителю: «Ты, брат,
не кричи, я тебя
не боюсь…»
Целый день дед, бабушка и моя мать ездили по городу, отыскивая сбежавшего, и только к вечеру нашли Сашу у монастыря, в трактире Чиркова, где он увеселял публику пляской. Привезли его домой и даже
не били, смущенные упрямым молчанием мальчика, а он лежал со мною на полатях, задрав ноги, шаркая подошвами по потолку, и тихонько говорил...
Я вскочил с постели, вышиб ногами и плечами обе рамы окна и выкинулся на двор, в сугроб снега. В тот вечер у матери были гости, никто
не слыхал, как я
бил стекла и ломал рамы, мне пришлось пролежать в снегу довольно долго. Я ничего
не сломал себе, только вывихнул руку из плеча да сильно изрезался стеклами, но у меня отнялись ноги, и месяца три я лежал, совершенно
не владея ими; лежал и слушал, как всё более шумно живет дом, как часто там, внизу, хлопают двери, как много ходит людей.
Я даже замахнулась на него, а он и
не сторонится: хоть камнем, говорит,
бей, а — помоги, всё равно я-де
не отступлюсь!
На улицу меня пускали редко, каждый раз я возвращался домой, избитый мальчишками, — драка была любимым и единственным наслаждением моим, я отдавался ей со страстью. Мать хлестала меня ремнем, но наказание еще более раздражало, и в следующий раз я бился с ребятишками яростней, — а мать наказывала меня сильнее. Как-то раз я предупредил ее, что, если она
не перестанет
бить, я укушу ей руку, убегу в поле и там замерзну, — она удивленно оттолкнула меня, прошлась по комнате и сказала, задыхаясь от усталости...
На эти деньги можно было очень сытно прожить день, но Вяхиря
била мать, если он
не приносил ей на шкалик или на косушку водки; Кострома копил деньги, мечтая завести голубиную охоту; мать Чурки была больна, он старался заработать как можно больше; Хаби тоже копил деньги, собираясь ехать в город, где он родился и откуда его вывез дядя, вскоре по приезде в Нижний утонувший. Хаби забыл, как называется город, помнил только, что он стоит на Каме, близко от Волги.