Неточные совпадения
Второй оттиск в памяти моей — дождливый день, пустынный угол кладбища; я стою на скользком бугре липкой
земли и смотрю в яму, куда опустили гроб отца; на дне ямы много воды и
есть лягушки, — две уже взобрались на желтую крышку гроба.
Идешь, идешь, да из лямки-то и вывалишься, мордой в
землю — и тому рад; стало
быть, вся сила чисто вышла, хоть отдыхай, хоть издыхай!
Дети
были тихи, незаметны; они прибиты к
земле, как пыль дождем.
— Огурец сам скажет, когда его солить пора; ежели он перестал
землей и всякими чужими запахами пахнуть, тут вы его и берите. Квас нужно обидеть, чтобы ядрен
был, разъярился; квас сладкого не любит, так вы его изюмцем заправьте, а то сахару бросьте, золотник на ведро. Варенцы делают разно:
есть дунайский вкус и гишпанский [Гишпанский — т. е. испанский (искаж.).], а то еще — кавказский…
Слова
были знакомы, но славянские знаки не отвечали им: «
земля» походила на червяка, «глаголь» — на сутулого Григория, «я» — на бабушку со мною, а в дедушке
было что-то общее со всеми буквами азбуки. Он долго гонял меня по алфавиту, спрашивая и в ряд и вразбивку; он заразил меня своей горячей яростью, я тоже вспотел и кричал во всё горло. Это смешило его; хватаясь за грудь, кашляя, он мял книгу и хрипел...
Налево она тянется далеко и, пересекая овраг, выходит на Острожную площадь, где крепко стоит на глинистой
земле серое здание с четырьмя башнями по углам — старый острог; в нем
есть что-то грустно красивое, внушительное.
Это
был высокий, сухой и копченый человек, в тяжелом тулупе из овчины, с жесткими волосами на костлявом, заржавевшем лице. Он ходил по улице согнувшись, странно качаясь, и молча, упорно смотрел в
землю под ноги себе. Его чугунное лицо, с маленькими грустными глазами, внушало мне боязливое почтение, — думалось, что этот человек занят серьезным делом, он чего-то ищет, и мешать ему не надобно.
Кроме Игоши и Григория Ивановича, меня давила, изгоняя с улицы, распутная баба Ворониха. Она появлялась в праздники, огромная, растрепанная, пьяная. Шла она какой-то особенной походкой, точно не двигая ногами, не касаясь
земли, двигалась, как туча, и орала похабные песни. Все встречные прятались от нее, заходя в ворота домов, за углы, в лавки, — она точно мела улицу. Лицо у нее
было почти синее, надуто, как пузырь, большие серые глаза страшно и насмешливо вытаращены. А иногда она выла, плакала...
Я пошел в сад и там, в яме, увидал его; согнувшись, закинув руки за голову, упираясь локтями в колена, он неудобно сидел на конце обгоревшего бревна; бревно
было засыпано
землею, а конец его, лоснясь углем, торчал в воздухе над жухлой полынью, крапивой, лопухом.
Вечер
был тихий, кроткий, один из тех грустных вечеров бабьего лета, когда всё вокруг так цветисто и так заметно линяет, беднеет с каждым часом, а
земля уже истощила все свои сытные, летние запахи, пахнет только холодной сыростью, воздух же странно прозрачен, и в красноватом небе суетно мелькают галки, возбуждая невеселые мысли.
Три его окна, узкие и прорезанные арками,
были высоко над
землей, и стекла в них — мутные, окрашены солнцем в радугу.
Однажды я влез на дерево и свистнул им, — они остановились там, где застал их свист, потом сошлись не торопясь и, поглядывая на меня, стали о чем-то тихонько совещаться. Я подумал, что они станут швырять в меня камнями, спустился на
землю, набрал камней в карманы, за пазуху и снова влез на дерево, но они уже играли далеко от меня в углу двора и, видимо, забыли обо мне. Это
было грустно, однако мне не захотелось начать войну первому, а вскоре кто-то крикнул им в форточку окна...
Он так часто и грустно говорил:
было,
была, бывало, точно прожил на
земле сто лет, а не одиннадцать. У него
были, помню, узкие ладони, тонкие пальцы, и весь он — тонкий, хрупкий, а глаза — очень ясные, но кроткие, как огоньки лампадок церковных. И братья его
были тоже милые, тоже вызывали широкое доверчивое чувство к ним, — всегда хотелось сделать для них приятное, но старший больше нравился мне.
Ведь когда мать на
земле обижают — в небесах матерь божия горько плачет!» Ну, тут Максим схватил меня на руки и давай меня по горнице носить, носит да еще приплясывает, — силен
был, медведь!
Прижмется, бывало, ко мне, обнимет, а то схватит на руки, таскает по горнице и говорит: «Ты, говорит, настоящая мне мать, как
земля, я тебя больше Варвары люблю!» А мать твоя, в ту пору, развеселая
была озорница — бросится на него, кричит: «Как ты можешь такие слова говорить, пермяк, солены уши?» И возимся, играем трое; хорошо жили мы, голуба́ душа!
В саду дела мои пошли хорошо: я выполол, вырубил косарем бурьян, обложил яму по краям, где
земля оползла, обломками кирпичей, устроил из них широкое сиденье, — на нем можно
было даже лежать. Набрал много цветных стекол и осколков посуды, вмазал их глиной в щели между кирпичами, — когда в яму смотрело солнце, всё это радужно разгоралось, как в церкви.
Он бросил лопату и, махнув рукою, ушел за баню, в угол сада, где у него
были парники, а я начал копать
землю и тотчас же разбил себе заступом [Заступ — железная лопата.] палец на ноге.
Вечерами над заводом колебалось мутно-красное зарево, освещая концы труб, и
было похоже, что трубы не от
земли к небу поднялись, а опускаются к
земле из этого дымного облака, — опускаются, дышат красным и воют, гудят.
Неточные совпадения
Аммос Федорович. Да, нехорошее дело заварилось! А я, признаюсь, шел
было к вам, Антон Антонович, с тем чтобы попотчевать вас собачонкою. Родная сестра тому кобелю, которого вы знаете. Ведь вы слышали, что Чептович с Варховинским затеяли тяжбу, и теперь мне роскошь: травлю зайцев на
землях и у того и у другого.
Такая рожь богатая // В тот год у нас родилася, // Мы
землю не ленясь // Удобрили, ухолили, — // Трудненько
было пахарю, // Да весело жнее! // Снопами нагружала я // Телегу со стропилами // И
пела, молодцы. // (Телега нагружается // Всегда с веселой песнею, // А сани с горькой думою: // Телега хлеб домой везет, // А сани — на базар!) // Вдруг стоны я услышала: // Ползком ползет Савелий-дед, // Бледнешенек как смерть: // «Прости, прости, Матренушка! — // И повалился в ноженьки. — // Мой грех — недоглядел!..»
Не ветры веют буйные, // Не мать-земля колышется — // Шумит,
поет, ругается, // Качается, валяется, // Дерется и целуется // У праздника народ! // Крестьянам показалося, // Как вышли на пригорочек, // Что все село шатается, // Что даже церковь старую // С высокой колокольнею // Шатнуло раз-другой! — // Тут трезвому, что голому, // Неловко… Наши странники // Прошлись еще по площади // И к вечеру покинули // Бурливое село…
— Не знаю я, Матренушка. // Покамест тягу страшную // Поднять-то поднял он, // Да в
землю сам ушел по грудь // С натуги! По лицу его // Не слезы — кровь течет! // Не знаю, не придумаю, // Что
будет? Богу ведомо! // А про себя скажу: // Как выли вьюги зимние, // Как ныли кости старые, // Лежал я на печи; // Полеживал, подумывал: // Куда ты, сила, делася? // На что ты пригодилася? — // Под розгами, под палками // По мелочам ушла!
И то уж благо: с Домною // Делился им; младенцами // Давно в
земле истлели бы // Ее родные деточки, // Не
будь рука вахлацкая // Щедра, чем Бог послал.