В час отдыха, во время вечернего чая, когда он, дядья и работники приходили в кухню из мастерской, усталые, с руками, окрашенными сандалом, обожженными купоросом, с повязанными тесемкой волосами, все похожие на темные иконы в углу кухни, — в этот опасный час дед садился против меня и, вызывая зависть других внуков, разговаривал со мною чаще, чем с ними.
Неточные совпадения
— Попрощайся с тятей-то, никогда уж не увидишь его, помер он, голубчик, не
в срок, не
в свой
час…
С ним хорошо было молчать — сидеть у окна, тесно прижавшись к нему, и молчать целый
час, глядя, как
в красном вечернем небе вокруг золотых луковиц Успенского храма вьются-мечутся черные галки, взмывают высоко вверх, падают вниз и, вдруг покрыв угасающее небо черною сетью, исчезают куда-то, оставив за собою пустоту.
Иногда Цыганок возвращался только к полудню; дядья, дедушка поспешно шли на двор; за ними, ожесточенно нюхая табак, медведицей двигалась бабушка, почему-то всегда неуклюжая
в этот
час. Выбегали дети, и начиналась веселая разгрузка саней, полных поросятами, битой птицей, рыбой и кусками мяса всех сортов.
— Все-таки теперь уж не бьют так, как бивали! Ну,
в зубы ударит,
в ухо, за косы минуту потреплет, а ведь раньше-то
часами истязали! Меня дедушка однова бил на первый день Пасхи от обедни до вечера. Побьет — устанет, а отдохнув — опять. И вожжами и всяко.
Нельзя было не послушать ее
в этот
час. Я ушел
в кухню, снова прильнул к стеклу окна, но за темной кучей людей уже не видно огня, — только медные шлемы сверкают среди зимних черных шапок и картузов.
Я весь день вертелся около нее
в саду, на дворе, ходил к соседкам, где она
часами пила чай, непрерывно рассказывая всякие истории; я как бы прирос к ней и не помню, чтоб
в эту пору жизни видел что-либо иное, кроме неугомонной, неустанно доброй старухи.
За бабушкой не угнаться
в эти
часы, а без нее страшно; я спускаюсь
в комнату деда, но он хрипит встречу мне...
Нет, дома было лучше, чем на улице. Особенно хороши были
часы после обеда, когда дед уезжал
в мастерскую дяди Якова, а бабушка, сидя у окна, рассказывала мне интересные сказки, истории, говорила про отца моего.
Я влезал на крышу сарая и через двор наблюдал за ним
в открытое окно, видел синий огонь спиртовой лампы на столе, темную фигуру; видел, как он пишет что-то
в растрепанной тетради, очки его блестят холодно и синевато, как льдины, — колдовская работа этого человека
часами держала меня на крыше, мучительно разжигая любопытство.
А молитва старца за нас, грешников,
И по сей добрый
час течет ко господу,
Яко светлая река
в окиян-море!
Вечер был тихий, кроткий, один из тех грустных вечеров бабьего лета, когда всё вокруг так цветисто и так заметно линяет, беднеет с каждым
часом, а земля уже истощила все свои сытные, летние запахи, пахнет только холодной сыростью, воздух же странно прозрачен, и
в красноватом небе суетно мелькают галки, возбуждая невеселые мысли.
Я расплетал ему лапти, незаметно раскручивал и надрывал оборы, и они рвались, когда Петр обувался; однажды насыпал
в шапку ему перцу, заставив целый
час чихать, вообще старался, по мере сил и разумения, не остаться
в долгу у него.
Вот как-то пришел заветный
час — ночь, вьюга воет,
в окошки-то словно медведи лезут, трубы поют, все беси сорвались с цепей, лежим мы с дедушком — не спится, я и скажи: «Плохо бедному
в этакую ночь, а еще хуже тому, у кого сердце неспокойно!» Вдруг дедушко спрашивает: «Как они живут?» — «Ничего, мол, хорошо живут».
Иногда она целый
час смотрела
в окно на улицу; улица была похожа на челюсть, часть зубов от старости почернела, покривилась, часть их уже вывалилась, и неуклюже вставлены новые, не по челюсти большие.
И так они старели оба. // И отворились наконец // Перед супругом двери гроба, // И новый он приял венец. // Он умер
в час перед обедом, // Оплаканный своим соседом, // Детьми и верною женой // Чистосердечней, чем иной. // Он был простой и добрый барин, // И там, где прах его лежит, // Надгробный памятник гласит: // Смиренный грешник, Дмитрий Ларин, // Господний раб и бригадир, // Под камнем сим вкушает мир.
Неточные совпадения
Стихи на случай сохранились; // Я их имею; вот они: // «Куда, куда вы удалились, // Весны моей златые дни? // Что день грядущий мне готовит? // Его мой взор напрасно ловит, //
В глубокой мгле таится он. // Нет нужды; прав судьбы закон. // Паду ли я, стрелой пронзенный, // Иль мимо пролетит она, // Всё благо: бдения и сна // Приходит
час определенный; // Благословен и день забот, // Благословен и тьмы приход!
В сей утомительной прогулке // Проходит час-другой, и вот // У Харитонья
в переулке // Возок пред домом у ворот // Остановился. К старой тетке, // Четвертый год больной
в чахотке, // Они приехали теперь. // Им настежь отворяет дверь, //
В очках,
в изорванном кафтане, // С чулком
в руке, седой калмык. // Встречает их
в гостиной крик // Княжны, простертой на диване. // Старушки с плачем обнялись, // И восклицанья полились.
Уж восемь робертов сыграли // Герои виста; восемь раз // Они места переменяли; // И чай несут. Люблю я
час // Определять обедом, чаем // И ужином. Мы время знаем //
В деревне без больших сует: // Желудок — верный наш брегет; // И кстати я замечу
в скобках, // Что речь веду
в моих строфах // Я столь же часто о пирах, // О разных кушаньях и пробках, // Как ты, божественный Омир, // Ты, тридцати веков кумир!
Она любила на балконе // Предупреждать зари восход, // Когда на бледном небосклоне // Звезд исчезает хоровод, // И тихо край земли светлеет, // И, вестник утра, ветер веет, // И всходит постепенно день. // Зимой, когда ночная тень // Полмиром доле обладает, // И доле
в праздной тишине, // При отуманенной луне, // Восток ленивый почивает, //
В привычный
час пробуждена // Вставала при свечах она.
И я лишен того: для вас // Тащусь повсюду наудачу; // Мне дорог день, мне дорог
час: // А я
в напрасной скуке трачу // Судьбой отсчитанные дни. // И так уж тягостны они. // Я знаю: век уж мой измерен; // Но чтоб продлилась жизнь моя, // Я утром должен быть уверен, // Что с вами днем увижусь я…