Цитаты со словом «лежит»
В полутемной тесной комнате, на полу, под окном,
лежит мой отец, одетый в белое и необыкновенно длинный; пальцы его босых ног странно растопырены, пальцы ласковых рук, смирно положенных на грудь, тоже кривые; его веселые глаза плотно прикрыты черными кружками медных монет, доброе лицо темно и пугает меня нехорошо оскаленными зубами.
Через несколько дней я, бабушка и мать ехали на пароходе, в маленькой каюте; новорожденный брат мой Максим умер и
лежал на столе в углу, завернутый в белое, спеленатый красною тесьмой.
Бабушка, сидя около меня, чесала волосы и морщилась, что-то нашептывая. Волос у нее было странно много, они густо покрывали ей плечи, грудь, колени и
лежали на полу, черные, отливая синим. Приподнимая их с пола одною рукою и держа на весу, она с трудом вводила в толстые пряди деревянный редкозубый гребень; губы ее кривились, темные глаза сверкали сердито, а лицо в этой массе волос стало маленьким и смешным.
— Ну, ино не спи, — тотчас согласилась она, заплетая косу и поглядывая на диван, где вверх лицом, вытянувшись струною,
лежала мать. — Как это ты вчера бутыль-то раскокал? Тихонько говори!
— Когда тебя вдругорядь сечь будут, ты, гляди, не сжимайся, не сжимай тело-то, — чуешь? Вдвойне больней, когда тело сожмешь, а ты распусти его свободно, чтоб оно мягко было, — киселем
лежи! И не надувайся, дыши вовсю, кричи благим матом, — ты это помни, это хорошо!
— Коли он сечет с навеса, просто сверху кладет лозу, — ну, тут
лежи спокойно, мягко; а ежели он с оттяжкой сечет, — ударит да к себе потянет лозину, чтобы кожу снять, — так и ты виляй телом к нему, за лозой, понимаешь? Это легче!
—
Лежит, в запон [Запон — искаж. зипун: крестьянский кафтан из толстого сукна.] обернут, — задумчиво и таинственно сказывала бабушка, — еле попискивает, закоченел уж.
Случилось это так: на дворе, у ворот,
лежал, прислонен к забору, большой дубовый крест с толстым суковатым комлем. Лежал он давно. Я заметил его в первые же дни жизни в доме, — тогда он был новее и желтей, но за осень сильно почернел под дождями. От него горько пахло мореным дубом, и был он на тесном, грязном дворе лишний.
В кухне, среди пола,
лежал Цыганок, вверх лицом; широкие полосы света из окон падали ему одна на голову, на грудь, другая — на ноги.
Так делал он, когда просыпался по воскресеньям, после обеда. Но он не вставал, всё таял. Солнце уже отошло от него, светлые полосы укоротились и
лежали только на подоконниках. Весь он потемнел, уже не шевелил пальцами, и пена на губах исчезла. За теменем и около ушей его торчали три свечи, помахивая золотыми кисточками, освещая лохматые, досиня черные волосы, желтые зайчики дрожали на смуглых щеках, светился кончик острого носа и розовые губы.
Я
лежу на широкой кровати, вчетверо окутан тяжелым одеялом, и слушаю, как бабушка молится богу, стоя на коленях, прижав одну руку ко груди, другою неторопливо и нечасто крестясь.
— Нет нигде, — говорил я, а она,
лежа неподвижно, с головой закутавшись одеялом, чуть слышно просила...
Я
лежал на кровати, оглядываясь.
— А ты не говори,
лежи немо!
—
Лежал бы ты, отец, смирно…
Однажды в такой вечер дед был нездоров,
лежал в постели и, перекатывая по подушке обвязанную полотенцем голову, крикливо жалобился...
— Вот оно, чего ради жили, грешили, добро копили! Кабы не стыд, не срам, позвать бы полицию, а завтра к губернатору… Срамно! Какие же это родители полицией детей своих травят? Ну, значит,
лежи, старик.
— Уймись! — строго крикнул дед. — Зверь, что ли, я? Связали, в сарае
лежит. Водой окатил я его… Ну, зол! В кого бы это?
Когда я, побитый,
лежал в кухне на полатях, ко мне влез празднично одетый и веселый дядя Петр.
— Батюшка! — выла Петровна, протягивая одну руку к нему, а другой держась за голову. — Верно, батюшка, вру ведь я! Иду я, а к вашему забору следы, и снег обмят в одном месте, я через забор и заглянула, и вижу —
лежит он…
Этот крик длился страшно долго, и ничего нельзя было понять в нем; но вдруг все, точно обезумев, толкая друг друга, бросились вон из кухни, побежали в сад, — там в яме, мягко выстланной снегом,
лежал дядя Петр, прислонясь спиною к обгорелому бревну, низко свесив голову на грудь.
Покорно склоненная голова упиралась подбородком в грудь, примяв густую курчавую бороду, на голой груди в красных потоках застывшей крови
лежал большой медный крест.
Я
лежал на полатях, глядя вниз, все люди казались мне коротенькими, толстыми и страшными…
Пришла мать, от ее красной одежды в кухне стало светлее, она сидела на лавке у стола, дед и бабушка — по бокам ее, широкие рукава ее платья
лежали у них на плечах, она тихонько и серьезно рассказывала что-то, а они слушали ее молча, не перебивая. Теперь они оба стали маленькие, и казалось, что она — мать им.
Ночью,
лежа с бабушкой на полатях, я надоедно твердил ей всё, что помнил из книг, и всё, что сочинял сам; иногда она хохотала, но чаще журила меня...
Но дня через два, войдя зачем-то на чердак к нему, я увидал, что он, сидя на полу пред открытой укладкой, разбирает в ней бумаги, а на стуле
лежат его любимые святцы — двенадцать листов толстой серой бумаги, разделенных на квадраты по числу дней в месяце, и в каждом квадрате — фигурки всех святых дня.
Я забрался в угол, в кожаное кресло, такое большое, что в нем можно было
лежать, — дедушка всегда хвастался, называя его креслом князя Грузинского, — забрался и смотрел, как скучно веселятся большие, как странно и подозрительно изменяется лицо часовых дел мастера.
В сундуках у него
лежало множество диковинных нарядов: штофные юбки, атласные душегреи, шелковые сарафаны, тканные серебром, кики и кокошники, шитые жемчугами, головки и косынки ярких цветов, тяжелые мордовские мониста, ожерелья из цветных камней; он сносил всё это охапками в комнаты матери, раскладывал по стульям, по столам, мать любовалась нарядами, а он говорил...
Целый день дед, бабушка и моя мать ездили по городу, отыскивая сбежавшего, и только к вечеру нашли Сашу у монастыря, в трактире Чиркова, где он увеселял публику пляской. Привезли его домой и даже не били, смущенные упрямым молчанием мальчика, а он
лежал со мною на полатях, задрав ноги, шаркая подошвами по потолку, и тихонько говорил...
Меня поместили на заднем чердаке, и долго я
лежал там слепой, крепко связанный по рукам и по ногам широкими бинтами, переживая дикие кошмары, — от одного из них я едва не погиб.
Однажды вечером, когда я уже выздоравливал и
лежал развязанный, — только пальцы были забинтованы в рукавички, чтоб я не мог царапать лица, — бабушка почему-то запоздала прийти в обычное время, это вызвало у меня тревогу, и вдруг я увидал ее: она лежала за дверью на пыльном помосте чердака, вниз лицом, раскинув руки, шея у нее была наполовину перерезана, как у дяди Петра, из угла, из пыльного сумрака к ней подвигалась большая кошка, жадно вытаращив зеленые глаза.
Я вскочил с постели, вышиб ногами и плечами обе рамы окна и выкинулся на двор, в сугроб снега. В тот вечер у матери были гости, никто не слыхал, как я бил стекла и ломал рамы, мне пришлось пролежать в снегу довольно долго. Я ничего не сломал себе, только вывихнул руку из плеча да сильно изрезался стеклами, но у меня отнялись ноги, и месяца три я
лежал, совершенно не владея ими; лежал и слушал, как всё более шумно живет дом, как часто там, внизу, хлопают двери, как много ходит людей.
Вот как-то пришел заветный час — ночь, вьюга воет, в окошки-то словно медведи лезут, трубы поют, все беси сорвались с цепей,
лежим мы с дедушком — не спится, я и скажи: «Плохо бедному в этакую ночь, а еще хуже тому, у кого сердце неспокойно!» Вдруг дедушко спрашивает: «Как они живут?» — «Ничего, мол, хорошо живут».
В яме, где зарезался дядя Петр,
лежал, спутавшись, поломанный снегом рыжий бурьян, — нехорошо смотреть на нее, ничего весеннего нет в ней, черные головни лоснятся печально, и вся яма раздражающе ненужна.
В саду дела мои пошли хорошо: я выполол, вырубил косарем бурьян, обложил яму по краям, где земля оползла, обломками кирпичей, устроил из них широкое сиденье, — на нем можно было даже
лежать. Набрал много цветных стекол и осколков посуды, вмазал их глиной в щели между кирпичами, — когда в яму смотрело солнце, всё это радужно разгоралось, как в церкви.
Обаятельно
лежать вверх лицом, следя, как разгораются звезды, бесконечно углубляя небо; эта глубина, уходя всё выше, открывая новые звезды, легко поднимает тебя с земли, и — так странно — не то вся земля умалилась до тебя, не то сам ты чудесно разросся, развернулся и плавишься, сливаясь со всем, что вокруг.
Бабушка не спит долго,
лежит, закинув руки под голову, и в тихом возбуждении рассказывает что-нибудь, видимо, нисколько не заботясь о том, слушаю я ее или нет. И всегда она умела выбрать сказку, которая делала ночь еще значительней, еще краше.
Учитель был желтый, лысый, у него постоянно текла кровь из носа, он являлся в класс, заткнув ноздри ватой, садился за стол, гнусаво спрашивал уроки и вдруг, замолчав на полуслове, вытаскивал вату из ноздрей, разглядывал ее, качая головою. Лицо у него было плоское, медное, окисшее, в морщинах
лежала какая-то прозелень, особенно уродовали это лицо совершенно лишние на нем оловянные глаза, так неприятно прилипавшие к моему лицу, что всегда хотелось вытереть щеки ладонью.
Я ушел в кухню, лег на свою постель, устроенную за печью на ящиках,
лежал и слушал, как в комнате тихонько воет мать.
Терпения не стало
лежать в противном запахе нагретых сальных тряпок, я встал, пошел на двор, но мать крикнула...
Потом мы сидели на полу, Саша
лежал в коленях матери, хватал пуговицы ее платья, кланялся и говорил...
Он умер неожиданно, не хворая; еще утром был тихо весел, как всегда, а вечером, во время благовеста ко всенощной, уже
лежал на столе.
После ярмарки балаганы разбирают, а жерди, тес — складывают в штабеля, и они
лежат там, на Песках, почти вплоть до весеннего половодья.
— Спрашивают ее: «Кто поджег?» — «Я подожгла!» — «Как так, дура? Тебя дома не было в тую ночь, ты в больнице
лежала!» — «Я подожгла!» Это она — зачем же? Ух, не дай господь бессонницу…
Но вот наконец я сдал экзамен в третий класс, получил в награду Евангелие, Басни Крылова в переплете и еще книжку без переплета, с непонятным титулом — «Фата-Моргана», дали мне также похвальный лист. Когда я принес эти подарки домой, дед очень обрадовался, растрогался и заявил, что всё это нужно беречь и что он запрет книги в укладку себе. Бабушка уже несколько дней
лежала больная, у нее не было денег, дед охал и взвизгивал...
Я сразу и крепко привязался к брату, мне казалось, что он понимает всё, о чем думаю я,
лежа рядом с ним на песке под окном, откуда ползет к нам скрипучий голос деда...
Она совсем онемела, редко скажет слово кипящим голосом, а то целый день молча
лежит в углу и умирает. Что она умирала — это я, конечно, чувствовал, знал, да и дед слишком часто, назойливо говорил о смерти, особенно по вечерам, когда на дворе темнело и в окна влезал теплый, как овчина, жирный запах гнили.
Цитаты из русской классики со словом «лежит»
Ассоциации к слову «лежит»
Предложения со словом «лежать»
- Он принял корзинку со сладостями, вежливо поблагодарил и поставил на столик, где лежало уже много чего вкусного.
- Она щурилась, пытаясь разглядеть, что там лежало рядом с папой на песке.
- Аккуратно прощупал его, осмотрел со всех сторон и, явно оставшись довольным результатом, отложил в сторону, где уже лежало два таких же пласта.
- (все предложения)
Сочетаемость слова «лежать»
Значение слова «лежать»
ЛЕЖА́ТЬ, -жу́, -жи́шь; деепр. лёжа; несов. 1. Находиться в горизонтальном положении, быть распростертым всем телом на чем-л. (о людях и некоторых животных). (Малый академический словарь, МАС)
Все значения слова ЛЕЖАТЬ
Афоризмы русских писателей со словом «лежать»
- Добро не лежит на дороге, его случайно не подберешь. Добру человек у человека учится.
- Мы знаем, что ныне лежит на весах
И что совершается ныне.
Час мужества пробил на наших часах.
И мужество нас не покинет.
Не страшно под пулями мертвым лечь,
Не горько остаться без крова, —
И мы сохраним тебя, русская речь,
Великое русское слово.
Свободным и чистым тебя пронесем,
И внукам дадим, и от плена спасем
Навеки!
- Никогда не умрет человеческий дух, границы его возвеличению лежат еще вне нашего познания.
- (все афоризмы русских писателей)
Дополнительно