Из густых лесов Чернораменья вытекает ленивая речка Путаница; извиваясь между распаханных холмов, она подошла к городу и разделила его на две равные части: Шихан, где живут лучшие люди, и Заречье — там ютится низкое мещанство.
С Михайлова дня зачинались жестокие бои на льду реки, бои шли всю зиму, вплоть до масленой недели, и, хотя у слобожан было много знаменитых бойцов, город одолевал численностью, наваливался тяжестью: заречные всегда бывали биты и гонимы через всю слободу вплоть до песчаных бугров — «Кобыльих ям», где зарывали дохлый скот.
Бородатые лесные мужики из Обноскова, Балымер и других сел уезда, народ смирный и простодушный, даже днем опасались ездить через слободу, а коли нельзя было миновать ее — ездили по трое, по четверо. Если же на улице слободы появлялся одинокий воз, навстречу ему, не торопясь, выходили любопытные слобожане, — тесно окружая мужика, спрашивали...
По рассказам Дарьюшки, дома кривой читал свои большие книги и порою разговаривал сам с собою; слободские старухи назвали его колдуном и чернокнижником, молодые бабы говорили, что у него совесть не чиста, мужики несколько раз пытались допросить его, что он за человек, но — не добились успеха. Тогда они стребовали с кривого полведра водки, захотели еще, а он отказал, его побили, и через несколько дней после этого он снова ушел «в проходку», как объяснила Волынка.
— Особенно в этом деле почитаются вот такие, как Девушкин этот, — низкого происхождения люди. Был при Александре Благословенном грушник Слепушкин, сочинитель стихов, так ему государь золотой кафтан подарил да часы, а потом Бонапарту хвастался: «Вот, говорит, господин Бонапарт, у вас — беспорядок и кровопролитное междоусобие, а мои мужички — стишки сочиняют, даром что крепостные!»
— Политика — разно понимается, — спокойненько объясняет Тиунов. — Одни говорят: надобно всю землю крестьянам отдать; другие — нет, лучше все заводы рабочим; а третьи — отдайте, дескать, всё нам, а мы уж разделим правильно! Все, однако, заботятся о благополучии людей…
— Словно беременная баба, в самом деле! — презрительно и строго говорит Пистолет, и лицо у него становится еще более кривым. — Только тебе и дела — зверем выть! Дай послушать серьезный человечий голос!
— Мы все — мещане. Будем, для понятности, говорить по-азбучному, просто. Чему мы, примерно, соответствуем? По-азбучному сказать: какое нам место и дело отведено на земле государевой? Вопрос!
Во дни таких подвигов его красивое законченное лицо становилось плоским, некоторые черты как бы исчезали с него, на губах являлась растерянная, глуповатая улыбка, а глаза, воспаленные бессонницей, наливались мутной влагой и смотрели на всё злобно, с тупой животной тоской.
На другой день утром он стоял в кабинете исправника, смотрел круглыми глазами на красное, в седых баках, сердитое лицо Вормса, бил себя кулаком в грудь против сердца и, захлебываясь новым для него чувством горечи и падения куда-то, рассказывал...
Сорокалетняя рослая и стройная Фелината Назаровна Воеводина относится к девицам хорошо, покровительствует их сердечным делам, вмешивается в ссоры и умеет безобидно примирить.
— Одноокое, — смущенно ответил Сима и отодвинулся от спутника, виноватым голосом объясняя: — Оно ведь всегда одноглазое: днем солнце, а ночью — луна только.
Господи — помилуй! Мы — твои рабы! Где же взять нам силы Против злой судьбы И нужды проклятой? В чем мы виноваты? Мы тебе — покорны, Мы с тобой — не спорим, Ты же смертью черной И тяжелым горем Каждый день и час Убиваешь нас!
Приподнялась, села на постели и закачалась, обняв колена руками, думая о чем-то. Юноша печально осматривал комнату — всё в ней было знакомо и всё не нравилось ему: стены, оклеенные розовыми обоями, белый глянцевый потолок, с трещинами по бумаге, стол с зеркалом, умывальник, старый пузатый комод, самодовольно выпятившийся против кровати, и ошарпанная, закоптевшая печь в углу. Сумрак этой комнаты всегда — днем и ночью — был одинаково душен.
Город был весь наполнен осторожным шепотом — шептались и обыватели и начальство, только один Коля-телеграфист говорил громко и день ото дня становился всё более дерзким в речах.
— Пустое затеяно! — говорил бондарь, вытягиваясь во весь рост. — Ты пойми, слобожанин, что нам с того, коли где-то, за тысячу верст, некакие люди — ну, скажем, пускай умные — сядут про наши дела говорить? Чего издали увидят? Нет, ты мне тут вот, на месте дай права! Дома мне их дай, чтоб я вору, голове Сухобаеву, по всем законам сопротивляться мог, чтоб он меня окладом не душил, — вот чего мне позволь! А что на краю земли-то — нас не касаемо!
Часть обывателей собралась в нижней черной зале «Лиссабона», другие ушли в трактиры базара — до поздней ночи сидели там, чего-то ожидая. И напряженно сплетали недоумения дня с обрывками давних слухов, которые память почему-то удержала.
В глазах деловых людей их маленькие дела с каждым часом вырастали во что-то огромное, затенявшее всю жизнь, и вот этому — смыслу жизни — откуда-то грозила непонятная и явная опасность.
Вся жизнь городка остановилась пред невидимой и неощутимой преградой, люди топтались на одном месте день, два, ходили к отцу Исаие за какими-то советами, но священник оказался болен, вспомнили о председателе земской управы — он уехал в губернию.
На третий день по городу с утра заговорили, что на базаре, в трактире Семянникова, будет дано объяснение всему, и обыватели быстрыми ручьями, шумя и волнуясь, стеклись на базар.
Его большая голова вертелась во все стороны, голос срывался, глаза налились испугом, на щеках блестели капли пота или слез. Трактир был полон, трещали стулья и столы, с улицы теснился в дверь народ, то и дело звенели жалобно разбитые стекла, и Семянников плачевно кричал тонким голосом...
— Позвольте, — как же это, братцы? Вдруг является неизвестного звания всем чужой человек и — рассуждает, а? А у нас дела торговые и другие разные, и мы — в стороне, а? Кем, однако, держится город, а?
— Православный народ! — кричал Бурмистров. — Что есть опаснее нашей жизни! И вот пришел день! Пусть каждый схлестнется со своей судьбой — один на один — без помехи, верно? Разрушена теснота наша, простирайся, народ, как хочешь! Вставай супротив судьбы…
— Верно! — тверже сказал Вавило. — Я — лучше тебя! Мне сегодня всех жалко, всякий житель стал теперь для меня — свой человек! Вот ты говоришь — мещаны, а мне их — жаль! И даже немцев жаль! Что ж немец? И немец не каждый день смеется. Эх, кривой, одноглазая ты душа! Ты что про людей думаешь, а? Ну, скажи!
— Н-да, шумят, был я там вчера и третьего дни: кричат все, а что такое? И Вавило кричал — свобода, дескать, надобна, и чтобы каждый сам за себя. Это — есть! Этого — сколько хочешь! Только мне никуда такая свобода. Я драться не хочу — за что мне драться? Мой интерес, чтобы тихо было, это я люблю…
— Это ничего, ночь! Теперь… такие дни… короткие, что шум не убирается в них и остается на ночь. Вчера, около полуночи, вдруг — в окна стучат! Да! Сначала в одно, потом в другое. Я лежу и думаю — а вдруг влезут, черт их возьми!
Ему казалось, что так оно и было: он любил Глафиру честно и крепко, и вся жизнь его, все дни были полны этой любовью. Ради нее он торчал в городе, ничего не желая, не ища лучшей доли; для нее он укреплял за собою всячески, чем можно, славу первого смельчака и бойца слободы.
Усталый, запыхавшийся, он ткнулся в угол между каких-то сараев, встал на колени, — за забором, точно телеграфные проволоки в ветреный день, глухо и однообразно гудели потревоженные голоса людей.
— Ученых людей, студентов, которые занимаются политикой, спрашивал, двух священников, офицера — тоже политический, — никто не может объяснить — кто есть в России мещанин и какому делу-месту соответствует!
Незаметно для нее она стала меньше молиться, но все больше думала о Христе и о людях, которые, не упоминая имени его, как будто даже не зная о нем, жили — казалось ей — по его заветам и, подобно ему считая землю царством бедных, желали разделить поровну между людьми все богатства земли.
Если бы слушался я одной своей охоты, то непременно и во всей подробности стал бы описывать свидания молодых людей, возрастающую взаимную склонность и доверчивость, занятия, разговоры; но знаю, что большая часть моих читателей не разделила бы со мною моего удовольствия.
РАЗДЕЛИ́ТЬ, -делю́, -де́лишь; прич. страд. прош.разделённый, -лён, -лена́, -лено́; сов., перех.1. (несов. разделять и делить). Произвести деление чего-л. на части, распределить по частям. Разделить яблоко на пять частей. Разделить землю на участки. Разделить книгу на главы. (Малый академический словарь, МАС)
У всякого великого писателя свой слог: слога нельзя разделить на три рода — высокий, средний и низкий: слог делится на столько родов, сколько есть на свете великих, по крайней мере, сильнодаровитых писателей.
РАЗДЕЛИ́ТЬ, -делю́, -де́лишь; прич. страд. прош.разделённый, -лён, -лена́, -лено́; сов., перех.1. (несов. разделять и делить). Произвести деление чего-л. на части, распределить по частям. Разделить яблоко на пять частей. Разделить землю на участки. Разделить книгу на главы.