И вдруг денщики рассказали мне, что господа офицеры затеяли с маленькой закройщицей обидную и злую игру: они почти ежедневно, то один, то другой, передают ей записки, в которых пишут о любви к ней, о своих страданиях, о ее красоте. Она отвечает им, просит оставить ее в покое, сожалеет, что причинила горе, просит бога, чтобы он помог им разлюбить ее. Получив такую записку, офицеры читают ее все вместе, смеются над женщиной и вместе же составляют письмо к ней
от лица кого-либо одного.
Неточные совпадения
Он мигнул, и вдруг его свирепое
лицо изменилось
от широкой улыбки, толстые, каленые щеки волною отошли к ушам, открыв большие лошадиные зубы, усы мягко опустились — он стал похож на толстую, добрую бабу.
Говорил он, точно лаял. Его огромное, досиня выбритое
лицо было покрыто около носа сплошной сетью красных жилок, пухлый багровый нос опускался на усы, нижняя губа тяжело и брезгливо отвисла, в углу рта приклеилась, дымясь, папироса. Он, видимо, только что пришел из бани —
от него пахло березовым веником и перцовкой, на висках и на шее блестел обильный пот.
Смотрю на баржу и вспоминаю раннее детство, путь из Астрахани в Нижний, железное
лицо матери и бабушку — человека, который ввел меня в эту интересную, хотя и трудную жизнь — в люди. А когда я вспоминаю бабушку, все дурное, обидное уходит
от меня, изменяется, все становится интереснее, приятнее, люди — лучше и милей…
Я пошел за ними по грязи, хотя это была не моя дорога. Когда они дошла до панели откоса, казак остановился, отошел
от женщины на шаг и вдруг ударил ее в
лицо; она вскрикнула с удивлением и испугом...
Согнувшись над ручьем, запертым в деревянную колоду, под стареньким, щелявым навесом, который не защищал
от снега и ветра, бабы полоскали белье;
лица их налиты кровью, нащипаны морозом; мороз жжет мокрые пальцы, они не гнутся, из глаз текут слезы, а женщины неуемно гуторят, передавая друг другу разные истории, относясь ко всем и ко всему с какой-то особенной храбростью.
От усилий сдержать кашель серое
лицо его наливалось кровью, он надувал щеки, на глазах выступали слезы, он ерзал по стулу и толкал меня.
Расправив бороду желтой рукой, обнажив масленые губы, старик рассказывает о жизни богатых купцов: о торговых удачах, о кутежах, о болезнях, свадьбах, об изменах жен и мужей. Он печет эти жирные рассказы быстро и ловко, как хорошая кухарка блины, и поливает их шипящим смехом. Кругленькое
лицо приказчика буреет
от зависти и восторга, глаза подернуты мечтательной дымкой; вздыхая, он жалобно говорит...
— Нет, человек, и мое тоже, — сказал новый торжественно и сильно. — Не отвращай
лица твоего
от правды, не ослепляй себя самонамеренно, это есть великий грех пред богом и людьми!
Очень неприятно видеть большие иконы для иконостасов и алтарных дверей, когда они стоят у стены без
лица, рук и ног, — только одни ризы или латы и коротенькие рубашечки архангелов.
От этих пестро расписанных досок веет мертвым; того, что должно оживить их, нет, но кажется, что оно уже было и чудесно исчезло, оставив только свои тяжелые ризы.
Казак, слушая, кривит
лицо, потом, бесстыдно улыбаясь бабьими глазами, говорит приятным голосом, немножко сиплым
от пьянства...
А Жихарев ходит вокруг этой каменной бабы, противоречиво изменяя
лицо, — кажется, пляшет не один, а десять человек, все разные: один — тихий, покорный; другой — сердитый, пугающий; третий — сам чего-то боится и, тихонько охая, хочет незаметно уйти
от большой, неприятной женщины. Вот явился еще один — оскалил зубы и судорожно изгибается, точно раненая собака. Эта скучная, некрасивая пляска вызывает у меня тяжелое уныние, будит нехорошие воспоминания о солдатах, прачках и кухарках, о собачьих свадьбах.
— Кто ты есть? — говорил он, играя пальцами, приподняв брови. — Не больше как мальчишка, сирота, тринадцати годов
от роду, а я — старше тебя вчетверо почти и хвалю тебя, одобряю за то, что ты ко всему стоишь не боком, а
лицом! Так и стой всегда, это хорошо!
От какой-то болезни у него вылезли волосы на черепе и на
лице — голова его действительно напоминала голову новорожденного.
Сидит в углу толсторожая торговка Лысуха, баба отбойная, бесстыдно гулящая; спрятала голову в жирные плечи и плачет, тихонько моет слезами свои наглые глаза. Недалеко
от нее навалился на стол мрачный октавист Митропольский, волосатый детина, похожий на дьякона-расстригу, с огромными глазами на пьяном
лице; смотрит в рюмку водки перед собою, берет ее, подносит ко рту и снова ставит на стол, осторожно и бесшумно, — не может почему-то выпить.
Но под рукою человека валялся на молодой траве большой револьвер, недалеко
от него — фуражка, а рядом с нею едва початая бутылка водки, — ее пустое горлышко зарылось в зеленых травинках.
Лицо человека было стыдливо спрятано под пальто.
Соня поспешила тотчас же передать ей извинение Петра Петровича, стараясь говорить вслух, чтобы все могли слышать, и употребляя самые отборно почтительные выражения, нарочно даже подсочиненные
от лица Петра Петровича и разукрашенные ею. Она прибавила, что Петр Петрович велел особенно передать, что он, как только ему будет возможно, немедленно прибудет, чтобы поговорить о делах наедине и условиться о том, что можно сделать и предпринять в дальнейшем, и проч. и проч.
Неточные совпадения
Но вот багряною рукою // Заря
от утренних долин // Выводит с солнцем за собою // Веселый праздник именин. // С утра дом Лариной гостями // Весь полон; целыми семьями // Соседи съехались в возках, // В кибитках, в бричках и в санях. // В передней толкотня, тревога; // В гостиной встреча новых
лиц, // Лай мосек, чмоканье девиц, // Шум, хохот, давка у порога, // Поклоны, шарканье гостей, // Кормилиц крик и плач детей.
Вперед, вперед, моя исторья! //
Лицо нас новое зовет. // В пяти верстах
от Красногорья, // Деревни Ленского, живет // И здравствует еще доныне // В философической пустыне // Зарецкий, некогда буян, // Картежной шайки атаман, // Глава повес, трибун трактирный, // Теперь же добрый и простой // Отец семейства холостой, // Надежный друг, помещик мирный // И даже честный человек: // Так исправляется наш век!
Но напрасно боялся он:
лицо Собакевича не шевельнулось, а Манилов, обвороженный фразою,
от удовольствия только потряхивал одобрительно головою, погрузясь в такое положение, в каком находится любитель музыки, когда певица перещеголяла самую скрыпку и пискнула такую тонкую ноту, какая невмочь и птичьему горлу.
— Приятное столкновенье, — сказал голос того же самого, который окружил его поясницу. Это был Вишнепокромов. — Готовился было пройти лавку без вниманья, вдруг вижу знакомое
лицо — как отказаться
от приятного удовольствия! Нечего сказать, сукна в этом году несравненно лучше. Ведь это стыд, срам! Я никак не мог было отыскать… Я готов тридцать рублей, сорок рублей… возьми пятьдесят даже, но дай хорошего. По мне, или иметь вещь, которая бы, точно, была уже отличнейшая, или уж лучше вовсе не иметь. Не так ли?
Последние слова он уже сказал, обратившись к висевшим на стене портретам Багратиона и Колокотрони, [Колокотрони — участник национально-освободительного движения в Греции в 20-х г. XIX в.] как обыкновенно случается с разговаривающими, когда один из них вдруг, неизвестно почему, обратится не к тому
лицу, к которому относятся слова, а к какому-нибудь нечаянно пришедшему третьему, даже вовсе незнакомому,
от которого знает, что не услышит ни ответа, ни мнения, ни подтверждения, но на которого, однако ж, так устремит взгляд, как будто призывает его в посредники; и несколько смешавшийся в первую минуту незнакомец не знает, отвечать ли ему на то дело, о котором ничего не слышал, или так постоять, соблюдши надлежащее приличие, и потом уже уйти прочь.