Неточные совпадения
Неприятно, что эти мутные
глаза видят меня, и не верится, что они видят, — может
быть, хозяин только догадывается, что я гримасничаю?
Я, конечно, знал, что люди вообще плохо говорят друг о друге за
глаза, но эти говорили обо всех особенно возмутительно, как будто они
были кем-то признаны за самых лучших людей и назначены в судьи миру. Многим завидуя, они никогда никого не хвалили и о каждом человеке знали что-нибудь скверное.
Как-то раз в магазин пришла молодая женщина, с ярким румянцем на щеках и сверкающими
глазами, она
была одета в бархатную ротонду с воротником черного меха, — лицо ее возвышалось над мехом, как удивительный цветок.
Руки мне жгло и рвало, словно кто-то вытаскивал кости из них. Я тихонько заплакал от страха и боли, а чтобы не видно
было слез, закрыл
глаза, но слезы приподнимали веки и текли по вискам, попадая в уши.
Ночь становилась все мертвее, точно утверждаясь навсегда. Тихонько спустив ноги на пол, я подошел к двери, половинка ее
была открыта, — в коридоре, под лампой, на деревянной скамье со спинкой, торчала и дымилась седая ежовая голова, глядя на меня темными впадинами
глаз. Я не успел спрятаться.
На ней
было белое платье с голубыми подковками, старенькое, но чистое, гладко причесанные волосы лежали на груди толстой, короткой косой.
Глаза у нее — большие, серьезные, в их спокойной глубине горел голубой огонек, освещая худенькое, остроносое лицо. Она приятно улыбалась, но — не понравилась мне. Вся ее болезненная фигура как будто говорила...
Лицо у нее
было досиня бледное,
глаза погасли и закатились, точно у кликуши.
Другой раз Кострома, позорно проиграв Чурке партию в городки, спрятался за ларь с овсом у бакалейной лавки, сел там на корточки и молча заплакал, — это
было почти страшно: он крепко стиснул зубы, скулы его высунулись, костлявое лицо окаменело, а из черных, угрюмых
глаз выкатываются тяжелые, крупные слезы. Когда я стал утешать его, он прошептал, захлебываясь слезами...
Было что-то неприятно-собачье в этой безмолвной беседе
глазами, в медленном, обреченном движении женщин мимо мужчины, — казалось, что любая из них, если только мужчина повелительно мигнет ей, покорно свалится на сорный песок улицы, как убитая.
— Я бы получше оделась, кабы вас троих не
было, сожрали вы меня, слопали, — безжалостно и точно сквозь слезы отвечает мать, вцепившись
глазами в большую, широкую вдову рогожника.
Далеко над городом — не видным мне — становилось светлее, утренний холодок сжимал щеки, слипались
глаза. Я свернулся калачиком, окутав голову одеялом, —
будь что
будет!
Незадолго перед этим Валёк отравил мою собаку; мне очень захотелось приманить эту, новую. Я выбежал на тропу, собака странно изогнулась, не ворочая шеей, взглянула на меня зеленым взглядом голодных
глаз и прыгнула в лес, поджав хвост. Осанка у нее
была не собачья, и, когда я свистнул, она дико бросилась в кусты.
Они оба такие же, как
были: старший, горбоносый, с длинными волосами, приятен и, кажется, добрый; младший, Виктор, остался с тем же лошадиным лицом и в таких же веснушках. Их мать — сестра моей бабушки — очень сердита и криклива. Старший — женат, жена у него пышная, белая, как пшеничный хлеб, у нее большие
глаза, очень темные.
Влезая на печь и перекрестив дверцу в трубе, она щупала, плотно ли лежат вьюшки; выпачкав руки сажей, отчаянно ругалась и как-то сразу засыпала, точно ее пришибла невидимая сила. Когда я
был обижен ею, я думал: жаль, что не на ней женился дедушка, — вот бы грызла она его! Да и ей доставалось бы на орехи. Обижала она меня часто, но бывали дни, когда пухлое, ватное лицо ее становилось грустным,
глаза тонули в слезах и она очень убедительно говорила...
В другом окне я подсмотрел, как большой бородатый человек, посадив на колени себе женщину в красной кофте, качал ее, как дитя, и, видимо, что-то
пел, широко открывая рот, выкатив
глаза. Она вся дрожала от смеха, запрокидывалась на спину, болтая ногами, он выпрямлял ее и снова
пел, и снова она смеялась. Я смотрел на них долго и ушел, когда понял, что они запаслись весельем на всю ночь.
За столом около отвода
пьют чай повар Смурый, его помощник Яков Иваныч, кухонный посудник Максим и официант для палубных пассажиров Сергей, горбун, со скуластым лицом, изрытым оспой, с масляными
глазами.
Он жестоко
пил водку, но никогда не пьянел. Начинал
пить с утра,
выпивая бутылку в четыре приема, и вплоть до вечера сосал пиво. Лицо у него постепенно бурело, темные
глаза изумленно расширялись.
— Проснись, бредишь, — сказал Смурый, медленно прикрывая
глаза, а помолчав, забормотал: — Конечно, где-нибудь
есть… что-нибудь скрытое. Не
быть его — не может… Не таковы мои годы, да и характер мой тож… Ну, а однако ж…
В белом тумане — он быстро редел — метались, сшибая друг друга с ног, простоволосые бабы, встрепанные мужики с круглыми рыбьими
глазами, все тащили куда-то узлы, мешки, сундуки, спотыкаясь и падая, призывая бога, Николу Угодника, били друг друга; это
было очень страшно, но в то же время интересно; я бегал за людьми и все смотрел — что они делают?
Глаза у него закрыты, как закрывает их зорянка-птица, которая часто
поет до того, что падает с ветки на землю мертвой, ворот рубахи казака расстегнут, видны ключицы, точно медные удила, и весь этот человек — литой, медный.
Казак сидел около стойки, в углу, между печью и стеной; с ним
была дородная женщина, почтя вдвое больше его телом, ее круглое лицо лоснилось, как сафьян, она смотрела на него ласковыми
глазами матери, немножко тревожно; он
был пьян, шаркал вытянутыми ногами по полу и, должно
быть, больно задевал ноги женщины, — она, вздрагивая, морщилась, просила его тихонько...
Сидоров, тощий и костлявый туляк,
был всегда печален, говорил тихонько, кашлял осторожно,
глаза его пугливо горели, он очень любил смотреть в темные углы; рассказывает ли что-нибудь вполголоса, или сидит молча, но всегда смотрит в тот угол, где темнее.
Что запрещено — я знал, но что от этого люди несчастны — не верилось. И видел, что несчастны, а не верил потому, что нередко наблюдал необычное выражение в
глазах влюбленных людей, чувствовал особенную доброту любящих; видеть этот праздник сердца всегда
было приятно.
Но все-таки жизнь, помню, казалась мне все более скучной, жесткой, незыблемо установленной навсегда в тех формах и отношениях, как я видел ее изо дня в день. Не думалось о возможности чего-либо лучшего, чем то, что
есть, что неустранимо является перед
глазами каждый день.
Я начал быстро и сбивчиво говорить ей, ожидая, что она бросит в меня книгой или чашкой. Она сидела в большом малиновом кресле, одетая в голубой капот с бахромою по подолу, с кружевами на вороте и рукавах, по ее плечам рассыпались русые волнистые волосы. Она
была похожа на ангела с царских дверей. Прижимаясь к спинке кресла, она смотрела на меня круглыми
глазами, сначала сердито, потом удивленно, с улыбкой.
Я сделал это и снова увидал ее на том же месте, также с книгой в руках, но щека у нее
была подвязана каким-то рыжим платком,
глаз запух. Давая мне книгу в черном переплете, закройщица невнятно промычала что-то. Я ушел с грустью, унося книгу, от которой пахло креозотом и анисовыми каплями. Книгу я спрятал на чердак, завернув ее в чистую рубашку и бумагу, боясь, чтобы хозяева не отняли, не испортили ее.
Лавочник
был очень неприятный парень — толстогубый, потный, с белым дряблым лицом, в золотушных шрамах и пятнах, с белыми
глазами и коротенькими, неловкими пальцами на пухлых руках.
Тяжелы
были мне эти зимние вечера на
глазах хозяев, в маленькой, тесной комнате. Мертвая ночь за окном; изредка потрескивает мороз, люди сидят у стола и молчат, как мороженые рыбы. А то — вьюга шаркает по стеклам и по стене, гудит в трубах, стучит вьюшками; в детской плачут младенцы, — хочется сесть в темный угол и, съежившись, выть волком.
Я молча удивляюсь: разве можно спрашивать, о чем человек думает? И нельзя ответить на этот вопрос, — всегда думается сразу о многом: обо всем, что
есть перед
глазами, о том, что видели они вчера и год тому назад; все это спутано, неуловимо, все движется, изменяется.
Этот человек знал простой смысл всех мудрых слов, у него
были ключи ко всем тайнам. Поправив очки двумя пальцами, он пристально смотрел сквозь толстые стекла в
глаза мне и говорил, словно мелкие гвозди вбивая в мой лоб.
Дама
была очень красивая; властная, гордая, она говорила густым, приятным голосом, смотрела на всех вскинув голову, чуть-чуть прищурив
глаза, как будто люди очень далеко от нее и она плохо видит их.
Так же счастливо красива, как мать,
была и пятилетняя девочка, кудрявая, полненькая. Ее огромные синеватые
глаза смотрели серьезно, спокойно ожидающим взглядом, и
было в этой девочке что-то недетски вдумчивое.
Великолепные сказки Пушкина
были всего ближе и понятнее мне; прочитав их несколько раз, я уже знал их на память; лягу спать и шепчу стихи, закрыв
глаза, пока не усну. Нередко я пересказывал эти сказки денщикам; они, слушая, хохочут, ласково ругаются, Сидоров гладит меня по голове и тихонько говорит...
Реже других к ней приходил высокий, невеселый офицер, с разрубленным лбом и глубоко спрятанными
глазами; он всегда приносил с собою скрипку и чудесно играл, — так играл, что под окнами останавливались прохожие, на бревнах собирался народ со всей улицы, даже мои хозяева — если они
были дома — открывали окна и, слушая, хвалили музыканта. Не помню, чтобы они хвалили еще кого-нибудь, кроме соборного протодьякона, и знаю, что пирог с рыбьими жирами нравился им все-таки больше, чем музыка.
Даже благожелательная улыбка ее
была, в моих
глазах, только снисходительной улыбкой королевы. Она говорила густым ласкающим голосом, и мне казалось, что она говорит всегда одно...
Голова у него
была в чалме из полотенца; желтый, похудевший, он сердито мигал опухшими
глазами и не верил, что я нашел кошелек пустым.
— Чего ты, браток, добиваешься, не могу я понять? — справлялся он, разглядывая меня невидимыми из-под бровей
глазами. — Ну, земля, ну, действительно, что обошел я ее много, а еще что? Ч-чудак! Я те, вот лучше послушай, расскажу, что однова со мной
было.
Это
был высокий старик, с длинной бородою Василия Блаженного, с умными
глазами на приятном лице.
Они
пьют чай, бесстыдно торгуясь, глядя друг на друга
глазами жуликов. Приказчик весь в руках старика, это ясно; а когда старик уйдет, он скажет мне...
Хотя приказчик в
глаза и за
глаза восхищается его умом, но
есть минуты, когда ему так же, как и мне, хочется разозлить, обидеть старика.
— Навались, Михайло, время! — поощряют его. Он беспокойно измеряет
глазами остатки мяса,
пьет пиво и снова чавкает. Публика оживляется, все чаще заглядывая на часы в руках Мишкина хозяина, люди предупреждают друг друга...
— Ты вот рассуждаешь, а рассуждать тебе — рано, в твои-то годы не умом живут, а
глазами! Стало
быть, гляди, помни да помалкивай. Разум — для дела, а для души — вера! Что книги читаешь — это хорошо, а во всем надо знать меру: некоторые зачитываются и до безумства и до безбожия…
Он казался мне бессмертным, — трудно
было представить, что он может постареть, измениться. Ему нравилось рассказывать истории о купцах, о разбойниках, о фальшивомонетчиках, которые становились знаменитыми людьми; я уже много слышал таких историй от деда, и дед рассказывал лучше начетчика. Но смысл рассказов
был одинаков: богатство всегда добывалось грехом против людей и бога. Петр Васильев людей не жалел, а о боге говорил с теплым чувством, вздыхая и пряча
глаза.
Это
был человек лет сорока пяти, сухой, лысый, в полувенце черных, курчаво-цыганских волос, с большими, точно усы, черными бровями. Острая густая бородка очень украшала его тонкое и смуглое, нерусское лицо, но под горбатым носом торчали жесткие усы, лишние при его бровях. Синие
глаза его
были разны: левый — заметно больше правого.
С круглого, темного лица смотрели белые кружки
глаз, зрачки
были похожи на зерна чечевицы и стояли поперек
глаз, — это давало лицу живое и очень гнусное выражение.
Приказчик соседа уже не в первый раз служил у него; он считался ловким торговцем, но страдал запоем; на время запоя хозяин прогонял его, а потом опять брал к себе этого худосочного и слабосильного человека с хитрыми
глазами. Внешне кроткий, покорный каждому жесту хозяина, он всегда улыбался в бородку себе умненькой улыбочкой, любил сказать острое словцо, и от него исходил тот дрянной запах, который свойствен людям с гнилыми зубами, хотя зубы его
были белы и крепки.
А на другое утро, когда наши хозяева ушли куда-то и мы
были одни, он дружески сказал мне, растирая пальцем опухоль на переносье и под самым
глазом...
Не помню, почему именно — в Персию, может
быть, только потому, что мне очень нравились персияне-купцы на нижегородской ярмарке: сидят этакие каменные идолы, выставив на солнце крашеные бороды, спокойно покуривая кальян, а
глаза у них большие, темные, всезнающие.
Вотчим смотрел на меня с улыбкой на страшно худом лице; его темные
глаза стали еще больше, весь он
был потертый, раздавленный. Я сунул руку в его тонкие, горячие пальцы.
Девушка
была полненькая, в темном гладком платье; по ее овальному лицу медленно стекали слезы; мокрые голубые
глаза, не отрываясь, смотрели в лицо вотчима, на острые кости, большой заострившийся нос и темный рот.