Неточные совпадения
Утро такое милое, ясное, но мне немножко грустно и хочется уйти
в поле, где никого нет, — я уж знаю,
что люди, как всегда, запачкают светлый
день.
Однажды, ослепленный думами, я провалился
в глубокую яму, распоров себе сучком бок и разорвав кожу на затылке. Сидел на
дне,
в холодной грязи, липкой, как смола, и с великим стыдом чувствовал,
что сам я не вылезу, а пугать криком бабушку было неловко. Однако я позвал ее.
Свекровь и сноха ругались каждый
день; меня очень удивляло, как легко и быстро они ссорятся. С утра, обе нечесаные, расстегнутые, они начинали метаться по комнатам, точно
в доме случился пожар: суетились целый
день, отдыхая только за столом во время обеда, вечернего чая и ужина. Пили и ели много, до опьянения, до усталости, за обедом говорили о кушаньях и ленивенько переругивались, готовясь к большой ссоре.
Что бы ни изготовила свекровь, сноха непременно говорила...
Влезая на печь и перекрестив дверцу
в трубе, она щупала, плотно ли лежат вьюшки; выпачкав руки сажей, отчаянно ругалась и как-то сразу засыпала, точно ее пришибла невидимая сила. Когда я был обижен ею, я думал: жаль,
что не на ней женился дедушка, — вот бы грызла она его! Да и ей доставалось бы на орехи. Обижала она меня часто, но бывали
дни, когда пухлое, ватное лицо ее становилось грустным, глаза тонули
в слезах и она очень убедительно говорила...
Ласково сиял весенний
день, Волга разлилась широко, на земле было шумно, просторно, — а я жил до этого
дня, точно мышонок
в погребе. И я решил,
что не вернусь к хозяевам и не пойду к бабушке
в Кунавино, — я не сдержал слова, было стыдно видеть ее, а дед стал бы злорадствовать надо мной.
Только
что поднялось усталое сентябрьское солнце; его белые лучи то гаснут
в облаках, то серебряным веером падают
в овраг ко мне. На
дне оврага еще сумрачно, оттуда поднимается белесый туман; крутой глинистый бок оврага темен и гол, а другая сторона, более пологая, прикрыта жухлой травой, густым кустарником
в желтых, рыжих и красных листьях; свежий ветер срывает их и мечет по оврагу.
Хозяин хохочет, а я — хотя и знаю,
что пароходы не тонут на глубоких местах, — не могу убедить
в этом женщин. Старуха уверена,
что пароход не плавает по воде, а идет, упираясь колесами
в дно реки, как телега по земле.
Жандармский ключ бежал по
дну глубокого оврага, спускаясь к Оке, овраг отрезал от города поле, названное именем древнего бога — Ярило. На этом поле, по семикам, городское мещанство устраивало гулянье; бабушка говорила мне,
что в годы ее молодости народ еще веровал Яриле и приносил ему жертву: брали колесо, обвертывали его смоленой паклей и, пустив под гору, с криками, с песнями, следили — докатится ли огненное колесо до Оки. Если докатится, бог Ярило принял жертву: лето будет солнечное и счастливое.
Полоскать белье зимою,
в ледяной воде ручья — каторжное
дело; у всех женщин руки до того мерзли,
что трескалась кожа.
Лучше всех рассказывала Наталья Козловская, женщина лет за тридцать, свежая, крепкая, с насмешливыми глазами, с каким-то особенно гибким и острым языком. Она пользовалась вниманием всех подруг, с нею советовались о разных
делах и уважали ее за ловкость
в работе, за аккуратную одежду, за то,
что она отдала дочь учиться
в гимназию. Когда она, сгибаясь под тяжестью двух корзин с мокрым бельем, спускалась с горы по скользкой тропе, ее встречали весело, заботливо спрашивали...
— Думаешь — она не знает,
что я ее обманываю? — сказал он, подмигнув и кашляя. — Она — зна-ет! Она сама хочет, чтобы обманули. Все врут
в этом
деле, это уж такое
дело, стыдно всем, никто никого не любит, а просто — баловство! Это больно стыдно, вот, погоди, сам узнаешь! Нужно, чтоб было ночью, а
днем —
в темноте,
в чулане, да! За это бог из рая прогнал, из-за этого все несчастливы…
Но все-таки жизнь, помню, казалась мне все более скучной, жесткой, незыблемо установленной навсегда
в тех формах и отношениях, как я видел ее изо
дня в день. Не думалось о возможности чего-либо лучшего,
чем то,
что есть,
что неустранимо является перед глазами каждый
день.
Товару
в лавочке было немного, он объяснял это тем,
что дело у него новое, — он не успел наладить его, хотя лавка была открыта еще осенью.
«Стрельцы», «Юрий Милославский», «Таинственный монах», «Япанча, татарский наездник» и подобные книги нравились мне больше — от них что-то оставалось; но еще более меня увлекали жития святых — здесь было что-то серьезное,
чему верилось и
что порою глубоко волновало. Все великомученики почему-то напоминали мне Хорошее
Дело, великомученицы — бабушку, а преподобные — деда,
в его хорошие часы.
Понимая,
что он не шутит, я решил украсть деньги, чтобы разделаться с ним. По утрам, когда я чистил платье хозяина,
в карманах его брюк звенели монеты, иногда они выскакивали из кармана и катились по полу, однажды какая-то провалилась
в щель под лестницу,
в дровяник; я позабыл сказать об этом и вспомнил лишь через несколько
дней, найдя двугривенный
в дровах. Когда я отдал его хозяину, жена сказала ему...
Но уже потому,
что я должен был найти эти утешения, для меня ясно было,
что не все хорошо, не все верно
в моем отношении к тому,
что я видел, и к самой Королеве Марго. Я чувствовал себя потерявшим что-то и прожил несколько
дней в глубокой печали.
Буфетчик, круглый и надутый спесью, лыс, как мяч; заложив руки за спину, он целые
дни тяжело ходит по палубе, точно боров
в знойный
день ищет тенистый угол.
В буфете красуется его жена, дама лет за сорок, красивая, но измятая, напудренная до того,
что со щек ее осыпается на яркое платье белая липкая пыль.
В нем есть что-то всем чужое — как это было
в Хорошем
Деле, он, видимо, и сам уверен
в своей особенности,
в том,
что люди не могут понять его.
— Чудак народ!
Чего бы путаться
в чужое
дело? Ведь она сама объявила — деньги ей лишние! А меня бы трешка утешила…
Книги сделали меня неуязвимым для многого: зная, как любят и страдают, нельзя идти
в публичный дом; копеечный развратишко возбуждал отвращение к нему и жалость к людям, которым он был сладок. Рокамболь учил меня быть стойким, но поддаваться силе обстоятельств, герои Дюма внушали желание отдать себя какому-то важному, великому
делу. Любимым героем моим был веселый король Генрих IV, мне казалось,
что именно о нем говорит славная песня Беранже...
—
В чем дела-то выпачканы у вас? — спрашивал старик.
— Ты вот рассуждаешь, а рассуждать тебе — рано,
в твои-то годы не умом живут, а глазами! Стало быть, гляди, помни да помалкивай. Разум — для
дела, а для души — вера!
Что книги читаешь — это хорошо, а во всем надо знать меру: некоторые зачитываются и до безумства и до безбожия…
— Я на этом
деле — генерал; я
в Москву к Троице ездил на словесное прение с ядовитыми учеными никонианами, попами и светскими; я, малый, даже с профессорами беседы водил, да! Одного попа до того загонял словесным-то бичом,
что у него ажио кровь носом пошла, — вот как!
Я не хочу верить,
что «все врут
в этом
деле», — как же тогда Королева Марго? И Жихарев не врет, конечно. Я знаю,
что Ситанов полюбил «гулящую» девицу, а она заразила его постыдной болезнью, но он не бьет ее за это, как советуют ему товарищи, а нанял ей комнату, лечит девицу и всегда говорит о ней как-то особенно ласково, смущенно.
Часто говорили о том,
что надо переменить половицу, а дыра становилась все шире,
в дни вьюг из нее садило, как из трубы, люди простужались, кашляли.
— Это не твоего ума
дело!
Что ты —
в начетчики метишь, дармоед?
Он не прекращал своих попыток поймать меня двугривенными, и я понимал,
что если
в то время, как метешь пол, монета закатится
в щель — он будет убежден,
что я украл ее. Тогда я ему еще раз предложил оставить эту игру, но
в тот же
день, возвращаясь из трактира с кипятком, я услыхал, как он внушает недавно нанятому приказчику соседа...
Он то и
дело беспокойно передвигает кожаную фуражку — надвинет ее на глаза, надует губы и озабоченно смотрит вокруг; собьет фуражку на затылок, помолодеет и улыбается
в усы, думая о чем-то приятном, — и не верится,
что у него много работы,
что медленная убыль воды беспокоит его, —
в нем гуляет волна каких-то, видимо, неделовых дум.
Я стал находить
в нем черты Хорошего
Дела — человека, незабвенного для меня; его и Королеву я украшал всем лучшим,
что мне давали книги, им отдавал я чистейшее мое, все фантазии, порожденные чтением.
Он опрокидывал все мои представления о нем и его друзьях. Мне трудно было сомневаться
в правде его отзывов, — я видел,
что Ефимушка, Петр, Григорий считают благообразного старика более умным и сведущим во всех житейских
делах,
чем сами они. Они обо всем советовались с ним, выслушивали его советы внимательно, оказывали ему всякие знаки почтения.
Рабочие Шишлина, семь человек, относились к нему просто, не чувствуя
в нем хозяина, а за глаза называли его теленком. Являясь на работу и видя,
что они ленятся, он брал соколок, лопату и артистически принимался за
дело сам, ласково покрикивая...
— Да разве
в том
дело,
что сыт да пьян?
Изо всех книжных мужиков мне наибольше понравился Петр «Плотничьей артели»; захотелось прочитать этот рассказ моим друзьям, и я принес книгу на ярмарку. Мне часто приходилось ночевать
в той или другой артели; иногда потому,
что не хотелось возвращаться
в город по дождю, чаще — потому,
что за
день я уставал и не хватало сил идти домой.
Он вдруг беспокойно заиграл, разбрасывая, словно кремень искры, острые словечки, состригая ими, как ножницами, все,
что противоречило ему. Несколько раз
в течение
дня он спрашивал...
Заметно было,
что у него два порядка мыслей:
днем, за работой, на людях, его бойкие, простые мысли деловиты и более понятны,
чем те, которые являются у него во время отдыха, по вечерам, когда он идет со мною
в город, к своей куме, торговке оладьями, и ночами, когда ему не спится.
Слушая этот рев, я вспомнил Хорошее
Дело, прачку Наталью, погибшую так обидно и легко, Королеву Марго
в туче грязных сплетен, — у меня уже было
что вспомнить…
Я сразу понял,
что человек не пьян, а — мертв, но это было так неожиданно,
что не хотелось верить. Помню, я не чувствовал ни страха, ни жалости, глядя на большой, гладкий череп, высунувшийся из-под пальто, и на синее ухо, — не верилось,
что человек мог убить себя
в такой ласковый весенний
день.
— Упрям дятел, да не страшен, никто его не боится! Душевно я советую тебе: иди-ка ты
в монастырь, поживешь там до возраста — будешь хорошей беседой богомолов утешать, и будет тебе спокойно, а монахам — доход! Душевно советую. К мирским
делам ты, видно, не способен,
что ли…
Я не мог не ходить по этой улице — это был самый краткий путь. Но я стал вставать раньше, чтобы не встречаться с этим человеком, и все-таки через несколько
дней увидел его — он сидел на крыльце и гладил дымчатую кошку, лежавшую на коленях у него, а когда я подошел к нему шага на три, он, вскочив, схватил кошку за ноги и с размаху ударил ее головой о тумбу, так
что на меня брызнуло теплым, — ударил, бросил кошку под ноги мне и встал
в калитку, спрашивая...