Неточные совпадения
В Англии и ее колониях письмо
есть заветный предмет, который проходит чрез тысячи рук, по железным и другим дорогам, по океанам, из полушария
в полушарие, и находит неминуемо того, к кому послано, если только он жив, и так же неминуемо возвращается, откуда послано, если он умер или сам воротился туда же.
Вам хочется знать, как я вдруг из своей покойной комнаты, которую оставлял только
в случае крайней надобности и всегда с сожалением, перешел на зыбкое лоно морей, как, избалованнейший из всех вас городскою жизнию, обычною суетой дня и мирным спокойствием ночи, я вдруг,
в один день,
в один час, должен
был ниспровергнуть этот порядок и ринуться
в беспорядок жизни моряка?
Бывало, не заснешь, если
в комнату ворвется большая муха и с буйным жужжаньем носится, толкаясь
в потолок и
в окна, или заскребет мышонок
в углу; бежишь от окна, если от него дует, бранишь дорогу, когда
в ней
есть ухабы, откажешься ехать на вечер
в конец города под предлогом «далеко ехать», боишься пропустить урочный час лечь спать; жалуешься, если от супа пахнет дымом, или жаркое перегорело, или вода не блестит, как хрусталь…
«Да как вы там
будете ходить — качает?» — спрашивали люди, которые находят, что если заказать карету не у такого-то каретника, так уж
в ней качает.
Из этого видно, что у всех, кто не бывал на море,
были еще
в памяти старые романы Купера или рассказы Мариета о море и моряках, о капитанах, которые чуть не сажали на цепь пассажиров, могли жечь и вешать подчиненных, о кораблекрушениях, землетрясениях.
«Вот вы привыкли по ночам сидеть, а там, как солнце село, так затушат все огни, — говорили другие, — а шум, стукотня какая, запах, крик!» — «Сопьетесь вы там с кругу! — пугали некоторые, — пресная вода там
в редкость, все больше ром
пьют».
«Нет, не
в Париж хочу, — помните, твердил я вам, — не
в Лондон, даже не
в Италию, как звучно бы о ней ни
пели [А. Н. Майков — примеч.
Все
было загадочно и фантастически прекрасно
в волшебной дали: счастливцы ходили и возвращались с заманчивою, но глухою повестью о чудесах, с детским толкованием тайн мира.
«Подал бы я, — думалось мне, — доверчиво мудрецу руку, как дитя взрослому, стал бы внимательно слушать, и, если понял бы настолько, насколько ребенок понимает толкования дядьки, я
был бы богат и этим скудным разумением». Но и эта мечта улеглась
в воображении вслед за многим другим. Дни мелькали, жизнь грозила пустотой, сумерками, вечными буднями: дни, хотя порознь разнообразные, сливались
в одну утомительно-однообразную массу годов.
И люди тоже, даже незнакомые,
в другое время недоступные, хуже судьбы, как будто сговорились уладить дело. Я
был жертвой внутренней борьбы, волнений, почти изнемогал. «Куда это? Что я затеял?» И на лицах других мне страшно
было читать эти вопросы. Участие пугало меня. Я с тоской смотрел, как пустела моя квартира, как из нее понесли мебель, письменный стол, покойное кресло, диван. Покинуть все это, променять на что?
В другом я — новый аргонавт,
в соломенной шляпе,
в белой льняной куртке, может
быть с табачной жвачкой во рту, стремящийся по безднам за золотым руном
в недоступную Колхиду, меняющий ежемесячно климаты, небеса, моря, государства.
Между моряками, зевая апатически, лениво смотрит «
в безбрежную даль» океана литератор, помышляя о том, хороши ли гостиницы
в Бразилии,
есть ли прачки на Сандвичевых островах, на чем ездят
в Австралии?
В Австралии
есть кареты и коляски; китайцы начали носить ирландское полотно;
в Ост-Индии говорят все по-английски; американские дикари из леса порываются
в Париж и
в Лондон, просятся
в университет;
в Африке черные начинают стыдиться своего цвета лица и понемногу привыкают носить белые перчатки.
Части света быстро сближаются между собою: из Европы
в Америку — рукой подать; поговаривают, что
будут ездить туда
в сорок восемь часов, — пуф, шутка конечно, но современный пуф, намекающий на будущие гигантские успехи мореплавания.
Скорей же, скорей
в путь! Поэзия дальних странствий исчезает не по дням, а по часам. Мы, может
быть, последние путешественники,
в смысле аргонавтов: на нас еще, по возвращении, взглянут с участием и завистью.
Казалось, все страхи, как мечты, улеглись: вперед манил простор и ряд неиспытанных наслаждений. Грудь дышала свободно, навстречу веяло уже югом, манили голубые небеса и воды. Но вдруг за этою перспективой возникало опять грозное привидение и росло по мере того, как я вдавался
в путь. Это привидение
была мысль: какая обязанность лежит на грамотном путешественнике перед соотечественниками, перед обществом, которое следит за плавателями?
Что за чудо увидеть теперь пальму и банан не на картине, а
в натуре, на их родной почве,
есть прямо с дерева гуавы, мангу и ананасы, не из теплиц, тощие и сухие, а сочные, с римский огурец величиною?
В океане,
в мгновенных встречах, тот же образ виден
был на палубе кораблей, насвистывающий сквозь зубы: «Rule, Britannia, upon the sea».
Три раза ездил я
в Кронштадт, и все что-нибудь
было еще не готово.
Наконец 7 октября фрегат «Паллада» снялся с якоря. С этим началась для меня жизнь,
в которой каждое движение, каждый шаг, каждое впечатление
были не похожи ни на какие прежние.
Но эта первая буря мало подействовала на меня: не
бывши никогда
в море, я думал, что это так должно
быть, что иначе не бывает, то
есть что корабль всегда раскачивается на обе стороны, палуба вырывается из-под ног и море как будто опрокидывается на голову.
Наверху
было холодно; косой, мерзлый дождь хлестал
в лицо.
Можно ли поверить, что
в Петербурге
есть множество людей, тамошних уроженцев, которые никогда не бывали
в Кронштадте оттого, что туда надо ехать морем, именно оттого, зачем бы стоило съездить за тысячу верст, чтобы только испытать этот способ путешествия?
У англичан море — их почва: им не по чем ходить больше. Оттого
в английском обществе
есть множество женщин, которые бывали во всех пяти частях света.
Они разом схватили все, что
было со мной, чуть не меня самого, и понесли
в назначенную мне каюту.
Я изучил его недели
в три окончательно, то
есть пока шли до Англии; он меня, я думаю,
в три дня.
Такой ловкости и цепкости, какою обладает матрос вообще, а Фаддеев
в особенности, встретишь разве
в кошке. Через полчаса все
было на своем месте, между прочим и книги, которые он расположил на комоде
в углу полукружием и перевязал, на случай качки, веревками так, что нельзя
было вынуть ни одной без его же чудовищной силы и ловкости, и я до Англии пользовался книгами из чужих библиотек.
Как ни массивен этот стол, но, при сильной качке, и его бросало из стороны
в сторону, и чуть
было однажды не задавило нашего миньятюрного, доброго, услужливого распорядителя офицерского стола П. А. Тихменева.
В офицерских каютах
было только место для постели, для комода, который
в то же время служил и столом, и для стула.
Я думал, судя по прежним слухам, что слово «чай» у моряков
есть только аллегория, под которою надо разуметь пунш, и ожидал, что когда офицеры соберутся к столу, то начнется авральная работа за пуншем, загорится живой разговор, а с ним и носы, потом кончится дело объяснениями
в дружбе, даже объятиями, — словом, исполнится вся программа оргии.
Не ездите, Христа ради!» Вслушавшись
в наш разговор, Фаддеев заметил, что качка ничего, а что
есть на море такие места, где «крутит», и когда корабль
в эдакую «кручу» попадает, так сейчас вверх килем повернется.
В такую погоду хочется уйти
в себя, сосредоточиться, а матросы
пели и плясали.
Заговорив о парусах, кстати скажу вам, какое впечатление сделала на меня парусная система. Многие наслаждаются этою системой, видя
в ней доказательство будто бы могущества человека над бурною стихией. Я вижу совсем противное, то
есть доказательство его бессилия одолеть воду.
Посмотрите на постановку и уборку парусов вблизи, на сложность механизма, на эту сеть снастей, канатов, веревок, концов и веревочек, из которых каждая отправляет свое особенное назначение и
есть необходимое звено
в общей цепи; взгляните на число рук, приводящих их
в движение.
В штиль судно дремлет, при противном ветре лавирует, то
есть виляет, обманывает ветер и выигрывает только треть прямого пути.
Романтики, глядя на крепости обоих берегов, припоминали могилу Гамлета; более положительные люди рассуждали о несправедливости зундских пошлин, самые положительные — о необходимости запастись свежею провизией, а все вообще мечтали съехать на сутки на берег, ступить ногой
в Данию, обегать Копенгаген, взглянуть на физиономию города, на картину людей, быта, немного расправить ноги после качки,
поесть свежих устриц.
На другой день заревел шторм, сообщения с берегом не
было, и мы простояли, помнится, трое суток
в печальном бездействии.
Барон Шлипенбах один послан
был по делу на берег, а потом, вызвав лоцмана, мы прошли Зунд, лишь только стихнул шторм, и пустились
в Каттегат и Скагеррак, которые пробежали
в сутки.
Потом, вникая
в устройство судна,
в историю всех этих рассказов о кораблекрушениях, видишь, что корабль погибает не легко и не скоро, что он до последней доски борется с морем и носит
в себе пропасть средств к защите и самохранению, между которыми
есть много предвиденных и непредвиденных, что, лишась почти всех своих членов и частей, он еще тысячи миль носится по волнам,
в виде остова, и долго хранит жизнь человека.
Это, вероятно, погибающие просят о помощи: нельзя ли поворотить?» Капитан
был убежден
в противном; но, чтоб не брать греха на душу, велел держать на рыбаков.
Да, несколько часов пробыть на море скучно, а несколько недель — ничего, потому что несколько недель уже
есть капитал, который можно употребить
в дело, тогда как из нескольких часов ничего не сделаешь.
Я, кажется, прилагаю все старания, — говорит он со слезами
в голосе и с пафосом, — общество удостоило меня доверия, надеюсь, никто до сих пор не
был против этого, что я блистательно оправдывал это доверие; я дорожу оказанною мне доверенностью…» — и так продолжает, пока дружно не захохочут все и наконец он сам.
«Завтра на вахту рано вставать, — говорит он, вздыхая, — подложи еще подушку, повыше, да постой, не уходи, я, может
быть, что-нибудь вздумаю!» Вот к нему-то я и обратился с просьбою, нельзя ли мне отпускать по кружке пресной воды на умыванье, потому-де, что мыло не распускается
в морской воде, что я не моряк, к морскому образу жизни не привык, и, следовательно, на меня, казалось бы, строгость эта распространяться не должна.
Я взглядом спросил кого-то: что это? «Англия», — отвечали мне. Я присоединился к толпе и молча, с другими, стал пристально смотреть на скалы. От берега прямо к нам шла шлюпка; долго кувыркалась она
в волнах, наконец пристала к борту. На палубе показался низенький, приземистый человек
в синей куртке,
в синих панталонах. Это
был лоцман, вызванный для провода фрегата по каналу.
Теперь вижу, что этого сделать не
в состоянии, и потому посылаю эти письма без перемены, как они
есть.
Поэтому самому наблюдательному и зоркому путешественнику позволительно только прибавить какую-нибудь мелкую, ускользнувшую от общего изучения черту; прочим же,
в том числе и мне, может
быть позволено только разве говорить о своих впечатлениях.
Не знаю, получили ли вы мое коротенькое письмо из Дании, где, впрочем, я не
был, а писал его во время стоянки на якоре
в Зунде.
Тогда я
был болен и всячески расстроен: все это должно
было отразиться и
в письме.
Дружба, как бы она ни
была сильна, едва ли удержит кого-нибудь от путешествия. Только любовникам позволительно плакать и рваться от тоски, прощаясь, потому что там другие двигатели: кровь и нервы; оттого и боль
в разлуке. Дружба вьет гнездо не
в нервах, не
в крови, а
в голове,
в сознании.
Мудрено ли, что при таких понятиях я уехал от вас с сухими глазами, чему немало способствовало еще и то, что, уезжая надолго и далеко, покидаешь кучу надоевших до крайности лиц, занятий, стен и едешь, как я ехал,
в новые, чудесные миры,
в существование которых плохо верится, хотя штурман по пальцам рассчитывает, когда должны прийти
в Индию, когда
в Китай, и уверяет, что он
был везде по три раза.