Неточные совпадения
«Вот вы привыкли по ночам сидеть, а там, как солнце
село, так затушат все огни, — говорили другие, — а шум, стукотня какая, запах, крик!» — «Сопьетесь вы там
с кругу! — пугали некоторые, — пресная вода там в редкость, все больше ром пьют».
Он просыпается по будильнику. Умывшись посредством машинки и надев вымытое паром белье, он
садится к столу, кладет ноги в назначенный для того ящик, обитый мехом, и готовит себе,
с помощью пара же, в три секунды бифштекс или котлету и запивает чаем, потом принимается за газету. Это тоже удобство — одолеть лист «Times» или «Herald»: иначе он будет глух и нем целый день.
Мимоходом съел высиженного паром цыпленка, внес фунт стерлингов в пользу бедных. После того, покойный сознанием, что он прожил день по всем удобствам, что видел много замечательного, что у него есть дюк и паровые цыплята, что он выгодно продал на бирже партию бумажных одеял, а в парламенте свой голос, он
садится обедать и, встав из-за стола не совсем твердо, вешает к шкафу и бюро неотпираемые замки, снимает
с себя машинкой сапоги, заводит будильник и ложится спать. Вся машина засыпает.
Фаддеев и перед обедом явился
с приглашением обедать, но едва я сделал шаг, как надо было падать или проворно
сесть на свое место.
Поговорив немного
с хозяином и помолчав
с хозяйкой, мы объявили, что хотим гулять. Сейчас явилась опять толпа проводников и другая
с верховыми лошадьми. На одной площадке, под большим деревом, мы видели много этих лошадей. Трое или четверо наших
сели на лошадей и скрылись
с проводниками.
Мы
сели и начали было
с ней разговор по-английски, а она
с нами по-португальски; мы по-французски, а она опять по-своему.
Встанешь утром, никуда не спеша,
с полным равновесием в силах души,
с отличным здоровьем,
с свежей головой и аппетитом, выльешь на себя несколько ведер воды прямо из океана и гуляешь, пьешь чай, потом
сядешь за работу.
Я
сел вместе
с другими и поел рыбы — из любопытства, «узнать, что за рыба», по методе барона, да маленькую котлетку.
И малаец Ричард, и другой, черный слуга, и белый, подслеповатый англичанин, наконец, сама м-с Вельч и Каролина — все вышли на крыльцо провожать нас, когда мы
садились в экипажи. «Good journey, happy voyage!» — говорили они.
Однако
сел и позавтракал
с нами.
Девицы вошли в гостиную, открыли жалюзи,
сели у окна и просили нас тоже
садиться, как хозяйки не отеля, а частного дома. Больше никого не было видно. «А кто это занимается у вас охотой?» — спросил я. «Па», — отвечала старшая. — «Вы одни
с ним живете?» — «Нет; у нас есть ма», — сказала другая.
Шумной и многочисленной толпой
сели мы за стол. Одних русских было человек двенадцать да несколько семейств англичан. Я успел заметить только белокурого полного пастора
с женой и
с детьми. Нельзя не заметить: крик, шум, везде дети, в сенях, по ступеням лестницы, в нумерах, на крыльце, — и все пастора. Настоящий Авраам — после божественного посещения!
Тучи в этот день были еще гуще и непроницаемее. Отцу Аввакуму надо было ехать назад.
С сокрушенным сердцем
сел он в карету Вандика и выехал, не видав Столовой горы. «Это меня за что-нибудь Бог наказал!» — сказал он, уезжая. Едва прошел час-полтора, я был в ботаническом саду, как вдруг вижу...
Рядом
с роскошью всегда таится невидимый ее враг — нищета, которая сторожит минуту, когда мишурная богиня зашатается на пьедестале: она быстро, в цинических лохмотьях своих, сталкивает царицу,
садится на ее престол и гложет великолепные остатки.
Вот отец Аввакум, бледный и измученный бессонницей, вышел и
сел в уголок на кучу снастей; вот и другой и третий, все невыспавшиеся,
с измятыми лицами. Надо было держаться обеими руками: это мне надоело, и я ушел в свой любимый приют, в капитанскую каюту.
Мы пошли вверх на холм. Крюднер срубил капустное дерево, и мы съели впятером всю сердцевину из него. Дальше было круто идти. Я не пошел: нога не совсем была здорова, и я
сел на обрубке, среди бананов и таро, растущего в земле, как морковь или репа. Прочитав, что сандвичане делают из него poп-poп, я спросил каначку, что это такое. Она тотчас повела меня в свою столовую и показала горшок
с какою-то белою кашею, вроде тертого картофеля.
По-японски их зовут гокейнсы. Они старшие в городе, после губернатора и секретарей его, лица. Их повели на ют, куда принесли стулья; гокейнсы
сели, а прочие отказались
сесть, почтительно указывая на них. Подали чай, конфект, сухарей и сладких пирожков. Они выпили чай, покурили, отведали конфект и по одной завернули в свои бумажки, чтоб взять
с собой; даже спрятали за пазуху по кусочку хлеба и сухаря. Наливку пили
с удовольствием.
Однажды, при них, заставили матрос маршировать: японцы
сели на юте на пятках и
с восторгом смотрели, как четыреста человек стройно перекидывали в руках ружья, точно перья, потом шли, нога в ногу, под музыку, будто одна одушевленная масса.
Я, если хороша погода, иду на ют и любуюсь окрестностями, смотрю в трубу на холмы, разглядываю деревни, хижины, движущиеся фигуры людей, вглядываюсь внутрь хижин, через широкие двери и окна, без рам и стекол, рассматриваю проезжающие лодки
с группами японцев; потом
сажусь за работу и работаю до обеда.
Воцарилось глубочайшее молчание. Губернатор вынул из лакированного ящика бумагу и начал читать чуть слышным голосом, но внятно. Только что он кончил, один старик лениво встал из ряда сидевших по правую руку, подошел к губернатору, стал, или, вернее, пал на колени,
с поклоном принял бумагу, подошел к Кичибе, опять пал на колени, без поклона подал бумагу ему и
сел на свое место.
Сегодня дождь, но теплый, почти летний, так что даже кот Васька не уходил
с юта, а только
сел под гик. Мы видели, что две лодки,
с значками и пиками, развозили по караульным лодкам приказания, после чего эти отходили и становились гораздо дальше. Адмирал не приказал уже больше и упоминать о лодках. Только если последние станут преследовать наши, велено брать их на буксир и таскать
с собой.
Рулевой правил наудачу; китайские матросы,
сев на носу в кружок,
с неописанным проворством ели двумя палочками рис.
Я сначала, как заглянул
с палубы в люк, не мог постигнуть, как сходят в каюту: в трапе недоставало двух верхних ступеней, и потому надо было прежде
сесть на порог, или «карлинсы», и спускать ноги вниз, ощупью отыскивая ступеньку, потом, держась за веревку, рискнуть прыгнуть так, чтобы попасть ногой прямо на третью ступеньку.
Впрочем, всем другим нациям простительно не уметь наслаждаться хорошим чаем: надо знать, что значит чашка чаю, когда войдешь в трескучий, тридцатиградусный мороз в теплую комнату и
сядешь около самовара, чтоб оценить достоинство чая.
С каким наслаждением пили мы чай, который привез нам в Нагасаки капитан Фуругельм! Ящик стоит 16 испанских талеров; в нем около 70 русских фунтов; и какой чай! У нас он продается не менее 5 руб. сер. за фунт.
В шесть часов мы были уже дома и
сели за третий обед —
с чаем. Отличительным признаком этого обеда или «ужина», как упрямо называл его отец Аввакум, было отсутствие супа и присутствие сосисок
с перцем, или, лучше, перца
с сосисками, — так было его много положено. Чай тоже, кажется,
с перцем. Есть мы, однако ж, не могли: только шкиперские желудки флегматически поглощали мяса через три часа после обеда.
Они стали все четверо в ряд — и мы взаимно раскланялись.
С правой стороны, подле полномочных, поместились оба нагасакские губернатора, а по левую еще четыре, приехавшие из Едо, по-видимому, важные лица. Сзади полномочных
сели их оруженосцы, держа богатые сабли в руках; налево, у окон, усажены были в ряд чиновники, вероятно тоже из Едо: по крайней мере мы знакомых лиц между ними не заметили.
Нас попросили отдохнуть и выпить чашку чаю в ожидании, пока будет готов обед. Ну, слава Богу! мы среди живых людей: здесь едят. Японский обед!
С какой жадностью читал я, бывало, описание чужих обедов, то есть чужих народов, вникал во все мелочи, говорил, помните, и вам, как бы желал пообедать у китайцев, у японцев! И вот и эта мечта моя исполнилась. Я pique-assiette [блюдолиз, прихлебатель — фр.] от Лондона до Едо. Что будет, как подадут, как
сядут — все это занимало нас.
Третьего дня он стал было сниматься
с якоря и
сел на мель.
Мы вышли к большому монастырю, в главную аллею, которая ведет в столицу, и
сели там на парапете моста. Дорога эта оживлена особенным движением: беспрестанно идут
с ношами овощей взад и вперед или ведут лошадей
с перекинутыми через спину кулями риса,
с папушами табаку и т. п. Лошади фыркали и пятились от нас. В полях везде работают. Мы пошли на сахарную плантацию. Она отделялась от большой дороги полями
с рисом, которые были наполнены водой и походили на пруды
с зеленой, стоячей водой.
Едва мы взошли на холм и
сели в какой-то беседке, предшествующей кумирне, как вдруг тут же, откуда-то из чащи, выполз ликеец, сорвал в палисаднике ближайшего дома два цветка шиповника, потом сжался, в знак уважения к нам, в комок и поднес нам
с поклоном.
Мы
сели у окна, на самом сквозном ветру, и смотрели на огороженный забором плац
с аллеею больших тенистых деревьев, назначенный, по-видимому, для ученья солдат.
Измученные, мы воротились домой. Было еще рано, я ушел в свою комнату и
сел писать письма. Невозможно: мною овладело утомление; меня гнело; перо падало из рук; мысли не связывались одни
с другими; я засыпал над бумагой и поневоле последовал полуденному обычаю: лег и заснул крепко до обеда.
Я вертел в руках обе сигары
с крайнею недоверчивостью: «Сделаны вчера, сегодня, — говорил я, — нашел чем угостить!» — и готов был бросить за окно, но из учтивости спрятал в карман,
с намерением бросить, лишь только
сяду в карету.
Мне несколько неловко было ехать на фабрику банкира: я не был у него самого даже
с визитом, несмотря на его желание видеть всех нас как можно чаще у себя; а не был потому, что за визитом неминуемо следуют приглашения к обеду, за который
садятся в пять часов, именно тогда, когда настает в Маниле лучшая пора глотать не мясо, не дичь, а здешний воздух, когда надо ехать в поля, на взморье, гулять по цветущим зеленым окрестностям — словом, жить.
Один из администраторов, толстый испанец, столько же похожий на испанца, сколько на немца, на итальянца, на шведа, на кого хотите, встал
с своего места, подняв очки на лоб, долго говорил
с чиновником, не спуская
с меня глаз, потом поклонился и
сел опять за бумаги.
Когда мы
садились в катер, вдруг пришли сказать нам, что гости уж едут, что часть общества опередила нас. А мы еще не отвалили! Как засуетились наши молодые люди! Только что мы выгребли из Пассига, велели поставить паруса и понеслись. Под берегом было довольно тихо, и катер шел покойно, но мы видели вдали, как кувыркалась в волнах крытая барка
с гостями.
Скоро удивление сменилось удовольствием: они
сели рядом на палубе и не спускали глаз
с музыкантов.
Жители между тем собирались вдали толпой; четверо из них, и, между прочим, один старик,
с длинным посохом,
сели рядом на траве и, кажется, готовились к церемониальной встрече, к речам, приветствиям или чему-нибудь подобному.
Я прошел
с версту и вдруг слышу, за мной мчится бешеная пара; я раскаялся, что не
сел; остановить было нельзя.
Я
сел; лошади вдруг стали ворочать назад; телега затрещала, Затей терялся; прибежали якуты; лошади начали бить; наконец их распрягли и привязали одну к загородке, ограждающей болото; она рванулась; гнилая загородка не выдержала, и лошадь помчалась в лес, унося
с собой на веревке почти целое бревно от забора.
Этак, пожалуй, и мы
с вами кочующий народ, потому что летом перебираемся в Парголово, Царское
Село, Ораниенбаум.
Обычаи здесь патриархальные: гости пообедают, распростятся
с хозяином и отправятся домой спать, и хозяин ляжет, а вечером явятся опять и
садятся за бостон до ужина. Общество одно. Служащие, купцы и жены тех и других видятся ежедневно и… живут все в больших ладах.
Я простился со всеми: кто хочет проводить меня пирогом, кто прислал рыбу на дорогу, и все просят непременно выкушать наливочки, холодненького… Беда
с непривычки! Добрые приятели провожают
с открытой головой на крыльцо и ждут, пока
сядешь в сани, съедешь со двора, — им это ничего. Пора, однако, шибко пора!
Стали встречаться
села с большими запасами хлеба, сена, лошади, рогатый скот, домашняя птица. Дорога все — Лена, чудесная, проторенная частой ездой между Иркутском,
селами и приисками. «А что, смирны ли у вас лошади?» — спросишь на станции. «Чего не смирны? словно овцы: видите, запряжены, никто их не держит, а стоят». — «Как же так? а мне надо бы лошадей побойчее», — говорил я, сбивая их. «Лошадей тебе побойчее?» — «Ну да». — «Да эти-то ведь настоящие черти: их и не удержишь ничем». И оно действительно так.
К Иркутску все живее: много попадается возов;
села большие, многолюдные; станционные домы чище. Крестьянские избы очень хорошие, во многих местах
с иголочки.
От слободы Качуги пошла дорога степью;
с Леной я распрощался. Снегу было так мало, что он не покрыл траву; лошади паслись и щипали ее, как весной. На последней станции все горы; но я ехал ночью и не видал Иркутска
с Веселой горы. Хотел было доехать бодро, но в дороге сон неодолим. Какое неловкое положение ни примите, как ни
сядьте, задайте себе урок не заснуть, пугайте себя всякими опасностями — и все-таки заснете и проснетесь, когда экипаж остановится у следующей станции.
В другой раз, где-то в поясах сплошного лета, при безветрии, мы прохаживались
с отцом Аввакумом все по тем же шканцам. Вдруг ему вздумалось взобраться по трехступенной лесенке на площадку,
с которой обыкновенно, стоя, командует вахтенный офицер. Отец Аввакум обозрел море и потом, обернувшись спиной к нему, вдруг…
сел на эту самую площадку «отдохнуть», как он говаривал.