В. А. Корсаков, который способен есть все не морщась, что попадет
под руку, — китовину, сивуча, что хотите, пробует все с редким самоотвержением и не нахвалится. Много разных подобных лакомств, орехов, пряников, пастил и т. п. продается на китайских улицах.
Мы шли, шли в темноте, а проклятые улицы не кончались: все заборы да сады. Ликейцы, как тени, неслышно скользили во мраке. Нас провожал тот же самый, который принес нам цветы. Где было грязно или острые кораллы мешали свободно ступать, он вел меня
под руку, обводил мимо луж, которые, видно, знал наизусть. К несчастью, мы не туда попали, и, если б не провожатый, мы проблуждали бы целую ночь. Наконец добрались до речки, до вельбота, и вздохнули свободно, когда выехали в открытое море.
Неточные совпадения
Это от непривычки: если б пароходы существовали несколько тысяч лет, а парусные суда недавно, глаз людской, конечно, находил бы больше поэзии в этом быстром, видимом стремлении судна, на котором не мечется из угла в угол измученная толпа людей, стараясь угодить ветру, а стоит в бездействии, скрестив
руки на груди, человек, с покойным сознанием, что
под ногами его сжата сила, равная силе моря, заставляющая служить себе и бурю, и штиль.
Опираясь на него, я вышел «на улицу» в тот самый момент, когда палуба вдруг как будто вырвалась из-под ног и скрылась, а перед глазами очутилась целая изумрудная гора, усыпанная голубыми волнами, с белыми, будто жемчужными, верхушками, блеснула и тотчас же скрылась за борт. Меня стало прижимать к пушке, оттуда потянуло к люку. Я обеими
руками уцепился за леер.
Сейоло нападал на отряды, отбивал скот, убивал пленных англичан, и, когда увидел, что ему придется плохо, что, рано или поздно, не избежит их
рук, он добровольно сдался начальнику войск, полковнику Меклину, и отдан был
под военный суд.
Утром рано стучится ко мне в каюту И. И. Бутаков и просовывает в полуотворенную дверь
руку с каким-то темно-красным фруктом, видом и величиной похожим на небольшое яблоко. «Попробуйте», — говорит. Я разрезал плод:
под красною мякотью скрывалась белая, кисло-сладкая сердцевина, состоящая из нескольких отделений с крупным зерном в каждом из них.
Вечером задул свежий ветер. Я напрасно хотел писать: ни чернильница, ни свеча не стояли на столе, бумага вырывалась из-под
рук. Успеешь написать несколько слов и сейчас протягиваешь
руку назад — упереться в стену, чтоб не опрокинуться. Я бросил все и пошел ходить по шканцам; но и то не совсем удачно, хотя я уже и приобрел морские ноги.
А кругом, над головами, скалы, горы, крутизны, с красивыми оврагами, и все поросло лесом и лесом. Крюднер ударил топором по пню, на котором мы сидели перед хижиной; он сверху весь серый; но едва топор сорвал кору, как
под ней заалело дерево, точно кровь. У хижины тек ручеек, в котором бродили красноносые утки. Ручеек можно перешагнуть, а воды в нем так мало, что нельзя и
рук вымыть.
Однажды, при них, заставили матрос маршировать: японцы сели на юте на пятках и с восторгом смотрели, как четыреста человек стройно перекидывали в
руках ружья, точно перья, потом шли, нога в ногу,
под музыку, будто одна одушевленная масса.
Пригляделись и видим, что двое наших матросов взяли из
рук ликейцев инструмент, вроде согнутого
под прямым углом заступа, и преусердно взрывали им гряды с сладким картофелем.
«На берег кому угодно! — говорят часу во втором, — сейчас шлюпка идет». Нас несколько человек село в катер, все в белом, — иначе
под этим солнцем показаться нельзя — и поехали, прикрывшись холстинным тентом; но и то жарко: выставишь нечаянно
руку, ногу, плечо — жжет. Голубая вода не струится нисколько; суда, мимо которых мы ехали, будто спят: ни малейшего движения на них; на палубе ни души. По огромному заливу кое-где ползают лодки, как сонные мухи.
Иногда хозяин побежденного петуха брал его на
руки, доказывал, что он может еще драться, и требовал продолжения боя. Так и случилось, что один побежденный выиграл ставку. Петух его, оправившись от удара, свалил с ног противника, забил его
под загородку и так рассвирепел, что тот уже лежал и едва шевелил крыльями, а он все продолжал бить его и клевом и шпорами.
У юрты встретил меня старик лет шестидесяти пяти в мундире станционного смотрителя со шпагой. Я думал, что он тут живет, но не понимал, отчего он встречает меня так торжественно, в шпаге,
руку под козырек, и глаз с меня не сводит. «Вы смотритель?» — кланяясь, спросил я его. «Точно так, из дворян», — отвечал он. Я еще поклонился. Так вот отчего он при шпаге! Оставалось узнать, зачем он встречает меня с таким почетом: не принимает ли за кого-нибудь из своих начальников?
Итак, отдавши нужные приказания еще с вечера, проснувшись поутру очень рано, вымывшись, вытершись с ног до головы мокрою губкой, что делалось только по воскресным дням, — а в тот день случись воскресенье, — выбрившись таким образом, что щеки сделались настоящий атлас в рассуждении гладкости и лоска, надевши фрак брусничного цвета с искрой и потом шинель на больших медведях, он сошел с лестницы, поддерживаемый
под руку то с одной, то с другой стороны трактирным слугою, и сел в бричку.
Неточные совпадения
Его нежданным появленьем, // Мгновенной нежностью очей // И странным с Ольгой поведеньем // До глубины души своей // Она проникнута; не может // Никак понять его; тревожит // Ее ревнивая тоска, // Как будто хладная
рука // Ей сердце жмет, как будто бездна //
Под ней чернеет и шумит… // «Погибну, — Таня говорит, — // Но гибель от него любезна. // Я не ропщу: зачем роптать? // Не может он мне счастья дать».
Смеркалось; на столе, блистая, // Шипел вечерний самовар, // Китайский чайник нагревая; //
Под ним клубился легкий пар. // Разлитый Ольгиной
рукою, // По чашкам темною струею // Уже душистый чай бежал, // И сливки мальчик подавал; // Татьяна пред окном стояла, // На стекла хладные дыша, // Задумавшись, моя душа, // Прелестным пальчиком писала // На отуманенном стекле // Заветный вензель О да Е.
Татьяна взором умиленным // Вокруг себя на всё глядит, // И всё ей кажется бесценным, // Всё душу томную живит // Полумучительной отрадой: // И стол с померкшею лампадой, // И груда книг, и
под окном // Кровать, покрытая ковром, // И вид в окно сквозь сумрак лунный, // И этот бледный полусвет, // И лорда Байрона портрет, // И столбик с куклою чугунной //
Под шляпой с пасмурным челом, // С
руками, сжатыми крестом.
Как на досадную разлуку, // Татьяна ропщет на ручей; // Не видит никого, кто
руку // С той стороны подал бы ей; // Но вдруг сугроб зашевелился, // И кто ж из-под него явился? // Большой, взъерошенный медведь; // Татьяна ах! а он реветь, // И лапу с острыми когтями // Ей протянул; она скрепясь // Дрожащей ручкой оперлась // И боязливыми шагами // Перебралась через ручей; // Пошла — и что ж? медведь за ней!
Но что бы ни было, читатель, // Увы! любовник молодой, // Поэт, задумчивый мечтатель, // Убит приятельской
рукой! // Есть место: влево от селенья, // Где жил питомец вдохновенья, // Две сосны корнями срослись; //
Под ними струйки извились // Ручья соседственной долины. // Там пахарь любит отдыхать, // И жницы в волны погружать // Приходят звонкие кувшины; // Там у ручья в тени густой // Поставлен памятник простой.