Неточные совпадения
«Овса в город отпущено на прошлой неделе семьдесят…» — хочется сказать — пять четвертей. «Семьдесят девять», — договаривает барин и кладет на счетах. «Семьдесят девять, — мрачно повторяет приказчик и
думает: — Экая память-то мужицкая, а
еще барин! сосед-то барин, слышь, ничего не помнит…»
Присутствовавшие, — капитан Лосев, барон Крюднер и кто-то
еще, — сначала
подумали, не ушибся ли я, а увидя, что нет, расхохотались.
«Нет, этого мы
еще не испытали!» —
думал я, покачиваясь на диване и глядя, как дверь кланялась окну, а зеркало шкапу.
Я
думал, что он хочет показать нам весь Паарль, а оказалось, что ему хотелось только посмотреть, ходит ли
еще на лугу лошадь, которая его так озадачила в первый проезд.
Да
еще бегали по песку — сначала я
думал — пауки или стоножки, а это оказались раки всевозможных цветов, форм и величин, начиная от крошечных, с паука, до обыкновенных: розовые, фиолетовые, синие — с раковинами, в которых они прятались, и без раковин; они сновали взад и вперед по взморью, круглые, длинные, всякие.
В бумаге
еще правительство, на французском, английском и голландском языках, просило остановиться у так называемых Ковальских ворот, на первом рейде, и не ходить далее, в избежание больших неприятностей, прибавлено в бумаге, без объяснения, каких и для кого. Надо
думать, что для губернаторского брюха.
А теперь они
еще пока боятся и
подумать выглянуть на свет Божий из-под этого колпака, которым так плотно сами накрыли себя. Как они испуганы и огорчены нашим внезапным появлением у их берегов! Четыре большие судна, огромные пушки, множество людей и твердый, небывалый тон в предложениях, самостоятельность в поступках! Что ж это такое?
Японцы
еще третьего дня приезжали сказать, что голландское купеческое судно уходит наконец с грузом в Батавию (не знаю, сказал ли я, что мы застали его уже здесь) и что губернатор просит — о чем бы вы
думали? — чтоб мы не ездили на судно!
— «Что-о? почему это уши? —
думал я, глядя на группу совершенно голых, темных каменьев, — да
еще и ослиные?» Но, должно быть, я
подумал это вслух, потому что кто-то подле меня сказал: «Оттого что они торчмя высовываются из воды — вон видите?» Вижу, да только это похоже и на шапку, и на ворота, и ни на что не похоже, всего менее на уши.
Еще с утра вчера завидели шкуну;
думали, наша — нет: чересчур высок рангоут, а лавирует к нам.
Так и есть, как я
думал: Шанхай заперт, в него нельзя попасть: инсургенты не пускают. Они дрались с войсками — наши видели. Надо ехать, разве потому только, что совестно быть в полутораста верстах от китайского берега и не побывать на нем. О войне с Турцией тоже не решено, вместе с этим не решено, останемся ли мы здесь
еще месяц, как прежде хотели, или сейчас пойдем в Японию, несмотря на то, что у нас нет сухарей.
— «О, лжешь, —
думал я, — хвастаешь, а
еще полудикий сын природы!» Я сейчас же вспомнил его: он там ездил с маленькой каретой по городу и однажды целую улицу прошел рядом со мною, прося запомнить нумер его кареты и не брать другой.
Если японскому глазу больно, как выразился губернатор в первое свидание, видеть чужие суда в портах Японии, то японскому уху
еще, я
думаю, больнее слышать рев чужих пушек.
«Зачем же большой сундук?» —
подумал я
еще, глядя в недоумении на сундук.
Однажды на вопрос, кажется, о том, отчего они так медлят торговать с иностранцами, Кавадзи отвечал: «Торговля у нас дело новое, несозрелое; надо
подумать, как, где, чем торговать. Девицу отдают замуж, — прибавил он, — когда она вырастет: торговля у нас не выросла
еще…»
Я
подумал, что мне делать, да потом наконец решил, что мне не о чем слишком тревожиться: утонуть нельзя, простудиться
еще меньше — на заказ не простудишься; завтракать рано, да и после дадут; пусть себе льет: кто-нибудь да придет же.
У юрты встретил меня старик лет шестидесяти пяти в мундире станционного смотрителя со шпагой. Я
думал, что он тут живет, но не понимал, отчего он встречает меня так торжественно, в шпаге, руку под козырек, и глаз с меня не сводит. «Вы смотритель?» — кланяясь, спросил я его. «Точно так, из дворян», — отвечал он. Я
еще поклонился. Так вот отчего он при шпаге! Оставалось узнать, зачем он встречает меня с таким почетом: не принимает ли за кого-нибудь из своих начальников?
Чукчи держат себя поодаль от наших поселенцев, полагая, что русские придут и перережут их, а русские
думают — и гораздо с большим основанием, — что их перережут чукчи. От этого происходит то, что те и другие избегают друг друга, хотя живут рядом, не оказывают взаимной помощи в нужде во время голода, не торгуют и того гляди
еще подерутся между собой.
Божья власть, а все горько!» «Да, в самом деле он несчастлив», —
подумал я; что же
еще после этого назвать несчастьем?
«И опять-таки мы все воротились бы домой! —
думал я, дополняя свою грезу: берег близко, рукой подать; не утонули бы мы, а я
еще немного и плавать умею». Опять неопытность! Уметь плавать в тихой воде, в речках, да
еще в купальнях, и плавать по морским, расходившимся волнам — это неизмеримая, как я убедился после, разница. В последнем случае редкий матрос, привычный пловец, выплывает.
По своему береговому, не совсем
еще в морском деле окрепшему понятию, я все
думал, что стоять на месте все-таки лучше, нежели ходить по морю.
Он
думал еще и о том, что, хотя и жалко уезжать теперь, не насладившись вполне любовью с нею, необходимость отъезда выгодна тем, что сразу разрывает отношения, которые трудно бы было поддерживать. Думал он еще о том, что надо дать ей денег, не для нее, не потому, что ей эти деньги могут быть нужны, а потому, что так всегда делают, и его бы считали нечестным человеком, если бы он, воспользовавшись ею, не заплатил бы за это. Он и дал ей эти деньги, — столько, сколько считал приличным по своему и ее положению.
Неточные совпадения
Он слушал Ленского с улыбкой. // Поэта пылкий разговор, // И ум,
еще в сужденьях зыбкой, // И вечно вдохновенный взор, — // Онегину всё было ново; // Он охладительное слово // В устах старался удержать // И
думал: глупо мне мешать // Его минутному блаженству; // И без меня пора придет, // Пускай покамест он живет // Да верит мира совершенству; // Простим горячке юных лет // И юный жар и юный бред.
Еще страшней,
еще чуднее: // Вот рак верхом на пауке, // Вот череп на гусиной шее // Вертится в красном колпаке, // Вот мельница вприсядку пляшет // И крыльями трещит и машет; // Лай, хохот, пенье, свист и хлоп, // Людская молвь и конский топ! // Но что
подумала Татьяна, // Когда узнала меж гостей // Того, кто мил и страшен ей, // Героя нашего романа! // Онегин за столом сидит // И в дверь украдкою глядит.
Случайно вас когда-то встретя, // В вас искру нежности заметя, // Я ей поверить не посмел: // Привычке милой не дал ходу; // Свою постылую свободу // Я потерять не захотел. //
Еще одно нас разлучило… // Несчастной жертвой Ленский пал… // Ото всего, что сердцу мило, // Тогда я сердце оторвал; // Чужой для всех, ничем не связан, // Я
думал: вольность и покой // Замена счастью. Боже мой! // Как я ошибся, как наказан…
Но уж дробит каменья молот, // И скоро звонкой мостовой // Покроется спасенный город, // Как будто кованой броней. // Однако в сей Одессе влажной //
Еще есть недостаток важный; // Чего б вы
думали? — воды. // Потребны тяжкие труды… // Что ж? это небольшое горе, // Особенно, когда вино // Без пошлины привезено. // Но солнце южное, но море… // Чего ж вам более, друзья? // Благословенные края!
Становилося как-то льготно, и
думал Чичиков: «Эх, право, заведу себе когда-нибудь деревеньку!» — «Ну, что тут хорошего, —
думал Платонов, — в этой заунывной песне? от ней
еще большая тоска находит на душу».