Неточные совпадения
«Да как вы там будете
ходить — качает?» — спрашивали люди, которые находят, что если заказать карету
не у такого-то каретника, так уж в ней качает.
Пройдет еще немного времени, и
не станет ни одного чуда, ни одной тайны, ни одной опасности, никакого неудобства.
У англичан море — их почва: им
не по чем
ходить больше. Оттого в английском обществе есть множество женщин, которые бывали во всех пяти частях света.
Только у берегов Дании повеяло на нас теплом, и мы ожили. Холера исчезла со всеми признаками, ревматизм мой унялся, и я стал выходить на улицу — так я прозвал палубу. Но бури
не покидали нас: таков обычай на Балтийском море осенью.
Пройдет день-два — тихо, как будто ветер собирается с силами, и грянет потом так, что бедное судно стонет, как живое существо.
Начинается крик, шум, угрозы, с одной стороны по-русски, с другой — энергические ответы и оправдания по-голландски, или по-английски, по-немецки. Друг друга в суматохе
не слышат,
не понимают, а кончится все-таки тем, что расцепятся, — и все смолкнет: корабль нем и недвижим опять; только часовой задумчиво
ходит с ружьем взад и вперед.
Барин помнит даже, что в третьем году Василий Васильевич продал хлеб по три рубля, в прошлом дешевле, а Иван Иваныч по три с четвертью. То в поле чужих мужиков встретит да спросит, то напишет кто-нибудь из города, а
не то так, видно, во сне приснится покупщик, и цена тоже. Недаром долго спит. И щелкают они на счетах с приказчиком иногда все утро или целый вечер, так что тоску наведут на жену и детей, а приказчик выйдет весь в поту из кабинета, как будто верст за тридцать на богомолье пешком
ходил.
Краюха падает в мешок, окошко захлопывается. Нищий, крестясь, идет к следующей избе: тот же стук, те же слова и такая же краюха падает в суму. И сколько бы ни
прошло старцев, богомольцев, убогих, калек, перед каждым отодвигается крошечное окно, каждый услышит: «Прими, Христа ради», загорелая рука
не устает высовываться, краюха хлеба неизбежно падает в каждую подставленную суму.
И многие годы
проходят так, и многие сотни уходят «куда-то» у барина, хотя денег, по-видимому,
не бросают.
И вот к концу года выходит вовсе
не тот счет в деньгах, какой он прикинул в уме,
ходя по полям, когда хлеб был еще на корню…
И он тоже с тринадцати лет
ходит в море и двух лет сряду никогда
не жил на берегу.
«Да неужели есть берег? — думаешь тут, — ужели я был когда-нибудь на земле,
ходил твердой ногой, спал в постели, мылся пресной водой, ел четыре-пять блюд, и все в разных тарелках, читал, писал на столе, который
не пляшет?
Что там наверху?» — «Господи! как тепло, хорошо ходить-то по палубе: мы все сапоги сняли», — отвечал он с своим равнодушием,
не спрашивая ни себя, ни меня и никого другого об этом внезапном тепле в январе,
не делая никаких сближений,
не задавая себе задач…
Но денька два-три
прошли, перемены
не было: тот же ветер нес судно, надувая паруса и навевая на нас прохладу. По-русски приличнее было бы назвать пассат вечным ветром. Он от века дует одинаково, поднимая умеренную зыбь, которая
не мешает ни читать, ни писать, ни думать, ни мечтать.
Матросы наши мифологии
не знают и потому
не только
не догадались вызвать Нептуна, даже
не поздравили нас со вступлением в его заветные владения и
не собрали денежную или винную дань, а мы им
не напомнили, и день
прошел скромно.
Опять пошли по узлу, по полтора, иногда совсем
не шли. Сначала мы
не тревожились, ожидая, что
не сегодня, так завтра задует поживее; но
проходили дни, ночи, паруса висели, фрегат только качался почти на одном месте, иногда довольно сильно, от крупной зыби, предвещавшей, по-видимому, ветер. Но это только слабое и отдаленное дуновение где-то, в счастливом месте, пронесшегося ветра. Появлявшиеся на горизонте тучки, казалось, несли дождь и перемену: дождь точно лил потоками, непрерывный, а ветра
не было.
Рассчитывали на дующие около того времени вестовые ветры, но и это ожидание
не оправдалось. В воздухе мертвая тишина, нарушаемая только хлопаньем грота. Ночью с 21 на 22 февраля я от жара ушел спать в кают-компанию и лег на диване под открытым люком. Меня разбудил неистовый топот, вроде трепака, свист и крики. На лицо упало несколько брызг. «Шквал! — говорят, — ну, теперь задует!» Ничего
не бывало, шквал
прошел, и фрегат опять задремал в штиле.
Спутники мои беспрестанно съезжали на берег, некоторые уехали в Капштат, а я глядел на холмы,
ходил по палубе, читал было, да
не читается, хотел писать —
не пишется.
Прошло дня три-четыре, инерция продолжалась.
День был удивительно хорош: южное солнце, хотя и осеннее,
не щадило красок и лучей; улицы тянулись лениво, домы стояли задумчиво в полуденный час и казались вызолоченными от жаркого блеска. Мы
прошли мимо большой площади, называемой Готтентотскою, усаженной большими елями, наклоненными в противоположную от Столовой горы сторону, по причине знаменитых ветров, падающих с этой горы на город и залив.
Утром рано, мы
не успели еще доспать, а неугомонный Посьет, взявший на себя роль нашего ментора,
ходил по нумерам и торопил вставать и ехать дальше.
— «Шесть миль занимает, — отвечал Вандик, — мы здесь остановимся, — продолжал он, как будто на мой прежний вопрос, — и я сбегаю узнать, чья это лошадь
ходит там на лугу: я ее
не видал никогда».
Бен высокого роста, сложен плотно и сильно;
ходит много, шагает крупно и твердо, как слон, в гору ли, под гору ли — все равно. Ест много, как рабочий, пьет еще больше; с лица красноват и лыс. Он от ученых разговоров легко переходит к шутке, поет так, что мы хором
не могли перекричать его.
Я обогнул утес, и на широкой его площадке глазам представился ряд низеньких строений, обнесенных валом и решетчатым забором, — это тюрьма. По валу и на дворе
ходили часовые, с заряженными ружьями, и
не спускали глаз с арестантов, которые, с скованными ногами, сидели и стояли, группами и поодиночке, около тюрьмы. Из тридцати-сорока преступников, которые тут были, только двое белых, остальные все черные. Белые стыдливо прятались за спины своих товарищей.
По дороге везде работали черные арестанты с непокрытой головой, прямо под солнцем,
не думая прятаться в тень. Солдаты,
не спуская с них глаз, держали заряженные ружья на втором взводе. В одном месте мы застали людей, которые
ходили по болотистому дну пропасти и чего-то искали. Вандик поговорил с ними по-голландски и сказал нам, что тут накануне утонул пьяный человек и вот теперь ищут его и
не могут найти.
Мы
ходили по грязным улицам и мокрым тротуарам, заходили в магазины,
прошли по ботаническому саду, но окрестностей
не видали: за двести сажен все предметы прятались в тумане.
Тучи в этот день были еще гуще и непроницаемее. Отцу Аввакуму надо было ехать назад. С сокрушенным сердцем сел он в карету Вандика и выехал,
не видав Столовой горы. «Это меня за что-нибудь Бог наказал!» — сказал он, уезжая. Едва
прошел час-полтора, я был в ботаническом саду, как вдруг вижу...
По трапам еще стремились потоки, но у меня ноги уж были по колени в воде — нечего разбирать, как бы посуше
пройти. Мы выбрались наверх: темнота ужасная, вой ветра еще ужаснее;
не видно было, куда ступить. Вдруг молния.
На другой день стало потише, но все еще качало, так что в Страстную среду
не могло быть службы в нашей церкви. Остальные дни Страстной недели и утро первого дня Пасхи
прошли покойно. Замечательно, что в этот день мы были на меридиане Петербурга.
Дальнейшее тридцатиоднодневное плавание по Индийскому океану было довольно однообразно. Начало мая
не лучше, как у нас: небо постоянно облачно; редко проглядывало солнце. Ни тепло, ни холодно. Некоторые, однако ж, оделись в суконные платья — и умно сделали. Я упрямился,
ходил в летнем, зато у меня
не раз схватывало зубы и висок. Ожидали зюйд-вестовых ветров и громадного волнения, которому было где разгуляться в огромном бассейне, чистом от самого полюса; но ветры стояли нордовые и все-таки благоприятные.
Правда, с севера в иные дни несло жаром, но
не таким, который нежит нервы, а духотой, паром, как из бани. Дожди иногда лились потоками, но нисколько
не прохлаждали атмосферы, а только разводили сырость и мокроту. 13-го мая мы
прошли в виду необитаемого острова Рождества, похожего немного фигурой на наш Гохланд.
Земли нет: все леса и сады, густые, как щетка. Деревья
сошли с берега и теснятся в воду. За садами вдали видны высокие горы, но
не обожженные и угрюмые, как в Африке, а все заросшие лесом. Направо явайский берег, налево, среди пролива, зеленый островок, а сзади, на дальнем плане, синеет Суматра.
Шагах в пятидесяти оттуда, на вязком берегу, в густой траве, стояли по колени в тине два буйвола. Они, склонив головы, пристально и робко смотрели на эту толпу,
не зная, что им делать. Их тут нечаянно застали: это было видно по их позе и напряженному вниманию, с которым они сторожили минуту, чтоб уйти; а уйти было некуда: направо ли, налево ли, все надо
проходить чрез толпу или идти в речку.
Первые стройны, развязны, свободны в движениях; у них в походке, в мимике есть какая-то торжественная важность, лень и грация. Говорят они горлом, почти
не шевеля губами. Грация эта неизысканная, неумышленная: будь тут хоть капля сознания, нельзя было бы
не расхохотаться, глядя, как они медленно и осторожно
ходят, как гордо держат голову, как размеренно машут руками. Но это к ним идет: торопливость была бы им
не к лицу.
Хотели
ходить, но
не было никакой возможности.
Европейцы
ходят… как вы думаете, в чем? В полотняных шлемах! Эти шлемы совершенно похожи на шлем Дон Кихота. Отчего же
не видать соломенных шляп? чего бы, кажется, лучше: Манила так близка, а там превосходная солома. Но потом я опытом убедился, что солома слишком жидкая защита от здешнего солнца. Шлемы эти делаются двойные с пустотой внутри и маленьким отверстием для воздуха. Другие, особенно шкипера, носят соломенные шляпы, но обвивают поля и тулью ее белой материей, в виде чалмы.
Они
не могут почти
ходить от жиру, но вкусом необычайно нежны.
Денное небо
не хуже ночного. Одно облако
проходит за другим и медленно тонет в блеске небосклона. Зори горят розовым, фантастическим пламенем, облака здесь, как и в Атлантическом океане, группируются чудными узорами.
Венецианские граждане (если только слово «граждане»
не насмешка здесь) делали все это; они сидели на бархатных, но жестких скамьях, спали на своих колючих глазетовых постелях,
ходили по своим великолепным площадям ощупью, в темноте, и едва ли имели хоть немного приблизительное к нынешнему, верное понятие об искусстве жить, то есть извлекать из жизни весь смысл, весь здоровый и свежий сок.
Я только
не понимаю одного: как чопорные англичанки, к которым в спальню
не смеет войти родной брат, при которых нельзя произнести слово «панталоны», живут между этим народонаселением, которое
ходит вовсе без панталон?
Не все, однако ж, голые китайцы
ходят по городу: это только носильщики, чернорабочие и сидельцы в лавках.
Ноги у всех более или менее изуродованы; а у которых «от невоспитания, от небрежности родителей» уцелели в природном виде, те подделывают, под настоящую ногу, другую, искусственную, но такую маленькую, что решительно
не могут ступить на нее, и потому
ходят с помощью прислужниц.
Вечером задул свежий ветер. Я напрасно хотел писать: ни чернильница, ни свеча
не стояли на столе, бумага вырывалась из-под рук. Успеешь написать несколько слов и сейчас протягиваешь руку назад — упереться в стену, чтоб
не опрокинуться. Я бросил все и пошел
ходить по шканцам; но и то
не совсем удачно, хотя я уже и приобрел морские ноги.
От островов Бонинсима до Японии —
не путешествие, а прогулка, особенно в августе: это лучшее время года в тех местах. Небо и море спорят друг с другом, кто лучше, кто тише, кто синее, — словом, кто более понравится путешественнику. Мы в пять дней
прошли 850 миль. Наше судно, как старшее, давало сигналы другим трем и одно из них вело на буксире. Таща его на двух канатах, мы могли видеться с бывшими там товарищами; иногда перемолвим и слово, написанное на большой доске складными буквами.
Но
не все имеют право носить по две сабли за поясом: эта честь предоставлена только высшему классу и офицерам; солдаты носят по одной, а простой класс вовсе
не носит; да он же
ходит голый, так ему
не за что было бы и прицепить ее, разве зимой.
Где же Нагасаки? Города еще
не видать. А! вот и Нагасаки. Отчего ж
не Нангасаки? оттого, что настоящее название — Нагасаки, а буква н прибавляется так, для шика, так же как и другие буквы к некоторым словам. «Нагасаки — единственный порт, куда позволено входить одним только голландцам», — сказано в географиях, и куда, надо бы прибавить давно, прочие
ходят без позволения. Следовательно, привилегия ни в коем случае
не на стороне голландцев во многих отношениях.
Прошло дня два: в это время дано было знать японцам, что нам нужно место на берегу и провизия. Провизии они прислали небольшое количество в подарок, а о месте объявили, что
не смеют дать его без разрешения из Едо.
На юге, в Китае, я видел, носят еще зимние маленькие шапочки, а летом немногие
ходят в остроконечных малайских соломенных шапках, похожих на крышку от суповой миски, а здесь ни одного японца
не видно с покрытой головой.
Ходишь вечером посидеть то к тому, то к другому; улягутся наконец все, идти больше
не к кому, идешь к себе и садишься вновь за работу.
«Наши лодки так скоро, как ваши,
ходить не могут», — прибавили они.
Мы
не верили глазам, глядя на тесную кучу серых, невзрачных, одноэтажных домов. Налево, где я предполагал продолжение города, ничего
не было: пустой берег, маленькие деревушки да отдельные, вероятно рыбачьи, хижины. По мысам, которыми замыкается пролив, все те же дрянные батареи да какие-то низенькие и длинные здания, вроде казарм. К берегам жмутся неуклюжие большие лодки. И все завешено: и домы, и лодки, и улицы, а народ, которому бы очень
не мешало завеситься,
ходит уж чересчур нараспашку.
А нечего делать японцам против кораблей: у них, кроме лодок, ничего нет. У этих лодок, как и у китайских джонок, паруса из циновок, очень мало из холста, да еще открытая корма: оттого они и
ходят только у берегов. Кемпфер говорит, что в его время сиогун запретил строить суда иначе, чтоб они
не ездили в чужие земли. «Нечего, дескать, им там делать».