Неточные совпадения
«Там вас капитан на самый верх посадит, — говорили мне
друзья и знакомые (отчасти
и вы, помните?), — есть не велит давать, на пустой берег высадит».
Я все мечтал —
и давно мечтал — об этом вояже, может быть с той минуты, когда учитель сказал мне, что если ехать от какой-нибудь точки безостановочно, то воротишься к ней с
другой стороны: мне захотелось поехать с правого берега Волги, на котором я родился,
и воротиться с левого; хотелось самому туда, где учитель указывает пальцем быть экватору, полюсам, тропикам.
«Подал бы я, — думалось мне, — доверчиво мудрецу руку, как дитя взрослому, стал бы внимательно слушать,
и, если понял бы настолько, насколько ребенок понимает толкования дядьки, я был бы богат
и этим скудным разумением». Но
и эта мечта улеглась в воображении вслед за многим
другим. Дни мелькали, жизнь грозила пустотой, сумерками, вечными буднями: дни, хотя порознь разнообразные, сливались в одну утомительно-однообразную массу годов.
И люди тоже, даже незнакомые, в
другое время недоступные, хуже судьбы, как будто сговорились уладить дело. Я был жертвой внутренней борьбы, волнений, почти изнемогал. «Куда это? Что я затеял?»
И на лицах
других мне страшно было читать эти вопросы. Участие пугало меня. Я с тоской смотрел, как пустела моя квартира, как из нее понесли мебель, письменный стол, покойное кресло, диван. Покинуть все это, променять на что?
Хотя я
и беспечно отвечал на все, частию трогательные, частию смешные, предостережения
друзей, но страх нередко
и днем
и ночью рисовал мне призраки бед.
Я справлялся, как мог, с сомнениями: одни удалось победить,
другие оставались нерешенными до тех пор, пока дойдет до них очередь,
и я мало-помалу ободрился.
Раза три в год Финский залив
и покрывающее его серое небо нарядятся в голубой цвет
и млеют, любуясь
друг другом,
и северный человек, едучи из Петербурга в Петергоф, не насмотрится на редкое «чудо», ликует в непривычном зное,
и все заликует: дерево, цветок
и животное.
Офицеры бросили книги, карты (географические:
других там нет), разговоры
и стремительно побежали туда же.
Но, к удивлению
и удовольствию моему, на длинном столе стоял всего один графин хереса, из которого человека два выпили по рюмке,
другие и не заметили его.
В самом деле, то от одной, то от
другой группы опрометью бежал матрос с пустой чашкой к братскому котлу
и возвращался осторожно, неся полную до краев чашку.
На
другой день заревел шторм, сообщения с берегом не было,
и мы простояли, помнится, трое суток в печальном бездействии.
Начинается крик, шум, угрозы, с одной стороны по-русски, с
другой — энергические ответы
и оправдания по-голландски, или по-английски, по-немецки.
Друг друга в суматохе не слышат, не понимают, а кончится все-таки тем, что расцепятся, —
и все смолкнет: корабль нем
и недвижим опять; только часовой задумчиво ходит с ружьем взад
и вперед.
Хорошо успокоение: прочесть подряд сто историй, одна страшнее
и плачевнее
другой, когда пускаешься года на три жить на море!
Только
и говорится о том, как корабль стукнулся о камень, повалился на бок, как рухнули мачты, палубы, как гибли сотнями люди — одни раздавленные пушками,
другие утонули…
Между обреченным гибели судном
и рассвирепевшим морем завязывается упорная битва: с одной стороны слепая сила, с
другой — отчаяние
и зоркая хитрость, указывающая самому крушению совершаться постепенно, по правилам.
Он, по общему выбору, распоряжался хозяйством кают-компании,
и вот тут-то встречалось множество поводов обязать того,
другого, вспомнить, что один любит такое-то блюдо, а
другой не любит
и т. п.
Иногда на
другом конце заведут стороной, вполголоса, разговор, что вот зелень не свежа, да
и дорога, что кто-нибудь будто был на берегу
и видел лучше, дешевле.
Я взглядом спросил кого-то: что это? «Англия», — отвечали мне. Я присоединился к толпе
и молча, с
другими, стал пристально смотреть на скалы. От берега прямо к нам шла шлюпка; долго кувыркалась она в волнах, наконец пристала к борту. На палубе показался низенький, приземистый человек в синей куртке, в синих панталонах. Это был лоцман, вызванный для провода фрегата по каналу.
Пружины, двигающие этим, ржавеют на море вместе с железом, сталью
и многим
другим.
Дружба, как бы она ни была сильна, едва ли удержит кого-нибудь от путешествия. Только любовникам позволительно плакать
и рваться от тоски, прощаясь, потому что там
другие двигатели: кровь
и нервы; оттого
и боль в разлуке. Дружба вьет гнездо не в нервах, не в крови, а в голове, в сознании.
Когда захотят похвастаться
другом, как хвастаются китайским сервизом или дорогою собольей шубой, то говорят: «Это истинный
друг», даже выставляют цифру XV, XX, XXX-летний
друг и таким образом жалуют
друг другу знак отличия
и составляют ему очень аккуратный формуляр.
И что за дружба такая, что за
друг?
Не лучше ли, когда порядочные люди называют
друг друга просто Семеном Семеновичем или Васильем Васильевичем, не одолжив
друг друга ни разу, разве ненарочно, случайно, не ожидая ничего один от
другого, живут десятки лет, не неся тяжеcти уз, которые несет одолженный перед одолжившим,
и, наслаждаясь
друг другом, если можно, бессознательно, если нельзя, то как можно менее заметно, как наслаждаются прекрасным небом, чудесным климатом в такой стране, где дает это природа без всякой платы, где этого нельзя ни дать нарочно, ни отнять?
Я был один в этом океане
и нетерпеливо ждал
другого дня, когда Лондон выйдет из ненормального положения
и заживет своею обычною жизнью.
Оттого я довольно равнодушно пошел вслед за
другими в Британский музеум, по сознанию только необходимости видеть это колоссальное собрание редкостей
и предметов знания.
Чем смотреть на сфинксы
и обелиски, мне лучше нравится простоять целый час на перекрестке
и смотреть, как встретятся два англичанина, сначала попробуют оторвать
друг у
друга руку, потом осведомятся взаимно о здоровье
и пожелают один
другому всякого благополучия; смотреть их походку или какую-то иноходь,
и эту важность до комизма на лице, выражение глубокого уважения к самому себе, некоторого презрения или, по крайней мере, холодности к
другому, но благоговения к толпе, то есть к обществу.
С любопытством смотрю, как столкнутся две кухарки, с корзинами на плечах, как несется нескончаемая двойная, тройная цепь экипажей, подобно реке, как из нее с неподражаемою ловкостью вывернется один экипаж
и сольется с
другою нитью, или как вся эта цепь мгновенно онемеет, лишь только полисмен с тротуара поднимет руку.
Еще они могли бы тоже принять в свой язык нашу пословицу: не красна изба углами, а красна пирогами, если б у них были пироги, а то нет; пирожное они подают, кажется, в подражание
другим: это стереотипный яблочный пирог да яичница с вареньем
и крем без сахара или что-то в этом роде.
В
других местах достало бы не меньше средств завести все это, да везде ли придут зрители
и слушатели толпами поддержать мысль учредителя?
Мне казалось, что любопытство у них не рождается от досуга, как, например, у нас; оно не есть тоже живая черта характера, как у французов, не выражает жажды знания, а просто — холодное сознание, что то или
другое полезно, а потому
и должно быть осмотрено.
Мальчишка догнал меня
и, тыча монетой мне в спину, как зарезанный кричал: «No use, no use (Не ходит)!» Глядя на все фокусы
и мелочи английской изобретательности, отец Аввакум, живший в Китае, сравнил англичан с китайцами по мелочной, микроскопической деятельности, по стремлению к торгашеству
и по некоторым
другим причинам.
Кроме неизбежного шума от лошадей
и колес,
другого почти не услышишь.
Кажется, женщины в Англии — единственный предмет, который пощадило практическое направление. Они властвуют здесь
и, если
и бывают предметом спекуляций, как, например, мистрис Домби, то не более, как в
других местах.
Там гаснет огонь машины
и зажигается
другой, огонь очага или камина; там англичанин перестает быть администратором, купцом, дипломатом
и делается человеком,
другом, любовником, нежным, откровенным, доверчивым,
и как ревниво охраняет он свой алтарь!
Они в ссоре за какие-то пять шиллингов
и так поглощены ею, что, о чем ни спросишь, они сейчас переходят к жалобам одна на
другую.
Говорят, англичанки еще отличаются величиной своих ног: не знаю, правда ли? Мне кажется, тут есть отчасти
и предубеждение,
и именно оттого, что никакие
другие женщины не выставляют так своих ног напоказ, как англичанки: переходя через улицу, в грязь, они так высоко поднимают юбки, что… дают полную возможность рассматривать ноги.
Надо было лечь на
другой галс
и плыть еще версты полторы вдоль рейда.
Вот тут я вспомнил все проведенные с вами двадцать четвертые декабря; живо себе воображал, что у вас в зале
и светло,
и тепло
и что я бы теперь сидел там с тем, с
другим, с той,
другой…
«А вот что около меня!» — добавил я, боязливо
и вопросительно поглядывая то на валы, которые поднимались около моих плеч
и локтей
и выше головы, то вдаль, стараясь угадать, приветнее ли
и светлее ли
других огней блеснут два фонаря на русском фрегате?
Один — невозмутимо покоен в душе
и со всеми всегда одинаков; ни во что не мешается, ни весел, ни печален; ни от чего ему ни больно, ни холодно; на все согласен, что предложат
другие; со всеми ласков до дружества, хотя нет у него
друзей, но
и врагов нет.
Госпорт лежит на
другой стороне гавани
и сообщается с прочими тремя кварталами посредством парового парома, который беспрестанно по веревке ходит взад
и вперед
и за грош перевозит публику.
Какое счастье, что они не понимали
друг друга! Но по одному лицу, по голосу Фаддеева можно было догадываться, что он третирует купца en canaille, как какого-нибудь продавца баранок в Чухломе. «Врешь, не то показываешь, — говорил он, швыряя штуку материи. — Скажи ему, ваше высокоблагородие, чтобы дал той самой, которой отрезал Терентьеву да Кузьмину». Купец подавал
другой кусок. «Не то, сволочь, говорят тебе!»
И все в этом роде.
Однажды в Портсмуте он прибежал ко мне, сияя от радости
и сдерживая смех. «Чему ты радуешься?» — спросил я. «Мотыгин… Мотыгин…» — твердил он, смеясь. (Мотыгин — это
друг его, худощавый, рябой матрос.) «Ну, что ж Мотыгин?» — «С берега воротился…» — «Ну?» — «Позови его, ваше высокоблагородие, да спроси, что он делал на берегу?» Но я забыл об этом
и вечером встретил Мотыгина с синим пятном около глаз. «Что с тобой? отчего пятно?» — спросил я. Матросы захохотали; пуще всех радовался Фаддеев.
Каждый день прощаюсь я с здешними берегами, поверяю свои впечатления, как скупой поверяет втихомолку каждый спрятанный грош. Дешевы мои наблюдения, немного выношу я отсюда, может быть отчасти
и потому, что ехал не сюда, что тороплюсь все дальше. Я даже боюсь слишком вглядываться, чтоб не осталось сору в памяти. Я охотно расстаюсь с этим всемирным рынком
и с картиной суеты
и движения, с колоритом дыма, угля, пара
и копоти. Боюсь, что образ современного англичанина долго будет мешать
другим образам…
Оно проносится,
и я вижу
другое.
И пока бегут не спеша за Егоркой на пруд, а Ваньку отыскивают по задним дворам или Митьку извлекают из глубины девичьей, барин мается, сидя на постеле с одним сапогом в руках,
и сокрушается об отсутствии
другого.
Про старушку скажут, что это одна «вдова», пожалуй, назовут Настасьей Тихоновной, фамилию она почти забыла, а
другие и подавно: она не нужна ей больше.
Письмо это, со многими
другими, взял английский лоцман, который провожал нас по каналу
и потом съехал на рыбачьем боте у самого Лизарда.
К чаю уже надо было положить на стол рейки, то есть поперечные дощечки ребром, а то чашки, блюдечки, хлеб
и прочее ползло то в одну, то в
другую сторону.
Едва станешь засыпать — во сне ведь
другая жизнь
и, стало быть,
другие обстоятельства, — приснитесь вы, ваша гостиная или дача какая-нибудь; кругом знакомые лица; говоришь, слушаешь музыку: вдруг хаос — ваши лица искажаются в какие-то призраки; полуоткрываешь сонные глаза
и видишь, не то во сне, не то наяву, половину вашего фортепиано
и половину скамьи; на картине, вместо женщины с обнаженной спиной, очутился часовой; раздался внезапный треск, звон — очнешься — что такое? ничего: заскрипел трап, хлопнула дверь, упал графин, или кто-нибудь вскакивает с постели
и бранится, облитый водою, хлынувшей к нему из полупортика прямо на тюфяк.