Неточные совпадения
«Вот вы привыкли по ночам сидеть, а там, как солнце село,
так затушат
все огни, — говорили другие, — а шум, стукотня какая, запах, крик!» — «Сопьетесь вы там с кругу! — пугали некоторые, — пресная вода там в редкость,
все больше ром пьют».
Экспедиция в Японию — не иголка: ее не спрячешь, не потеряешь. Трудно теперь съездить и в Италию, без ведома публики, тому, кто раз брался за перо. А тут предстоит объехать
весь мир и рассказать об этом
так, чтоб слушали рассказ без скуки, без нетерпения. Но как и что рассказывать и описывать? Это одно и то же, что спросить, с какою физиономией явиться в общество?
Офицеры объяснили мне сущую истину, мне бы следовало
так и понять просто, как оно было сказано, — и
вся тайна была тут.
С первого раза невыгодно действует на воображение
все, что потом привычному глазу кажется удобством: недостаток света, простора, люки, куда люди как будто проваливаются, пригвожденные к стенам комоды и диваны, привязанные к полу столы и стулья, тяжелые орудия, ядра и картечи, правильными кучами на кранцах, как на подносах, расставленные у орудий; груды снастей, висящих, лежащих, двигающихся и неподвижных, койки вместо постелей, отсутствие
всего лишнего; порядок и стройность вместо красивого беспорядка и некрасивой распущенности, как в людях,
так и в убранстве этого плавучего жилища.
Такой ловкости и цепкости, какою обладает матрос вообще, а Фаддеев в особенности, встретишь разве в кошке. Через полчаса
все было на своем месте, между прочим и книги, которые он расположил на комоде в углу полукружием и перевязал, на случай качки, веревками
так, что нельзя было вынуть ни одной без его же чудовищной силы и ловкости, и я до Англии пользовался книгами из чужих библиотек.
Деду, как старшему штурманскому капитану, предстояло наблюдать за курсом корабля. Финский залив
весь усеян мелями, но он превосходно обставлен маяками, и в ясную погоду в нем
так же безопасно, как на Невском проспекте.
Только у берегов Дании повеяло на нас теплом, и мы ожили. Холера исчезла со
всеми признаками, ревматизм мой унялся, и я стал выходить на улицу —
так я прозвал палубу. Но бури не покидали нас: таков обычай на Балтийском море осенью. Пройдет день-два — тихо, как будто ветер собирается с силами, и грянет потом
так, что бедное судно стонет, как живое существо.
Изредка нарушалось однообразие неожиданным развлечением. Вбежит иногда в капитанскую каюту вахтенный и тревожно скажет: «Купец наваливается, ваше высокоблагородие!» Книги, обед —
все бросается, бегут наверх; я туда же. В самом деле, купеческое судно, называемое в море коротко купец, для отличия от военного, сбитое течением или от неуменья править,
так и ломит, или на нос, или на корму, того и гляди стукнется, повредит как-нибудь утлегарь, поломает реи — и не перечтешь, сколько наделает вреда себе и другим.
Начинается крик, шум, угрозы, с одной стороны по-русски, с другой — энергические ответы и оправдания по-голландски, или по-английски, по-немецки. Друг друга в суматохе не слышат, не понимают, а кончится все-таки тем, что расцепятся, — и
все смолкнет: корабль нем и недвижим опять; только часовой задумчиво ходит с ружьем взад и вперед.
Я, кажется, прилагаю
все старания, — говорит он со слезами в голосе и с пафосом, — общество удостоило меня доверия, надеюсь, никто до сих пор не был против этого, что я блистательно оправдывал это доверие; я дорожу оказанною мне доверенностью…» — и
так продолжает, пока дружно не захохочут
все и наконец он сам.
Не знаю, смогу ли и теперь сосредоточить в один фокус
все, что со мной и около меня делается,
так, чтобы это, хотя слабо, отразилось в вашем воображении.
Чаще
всего называют дружбу бескорыстным чувством; но настоящее понятие о ней до того затерялось в людском обществе, что
такое определение сделалось общим местом, под которым собственно не знают, что надо разуметь.
Многие обрадовались бы видеть
такой необыкновенный случай: праздничную сторону народа и столицы, но я ждал не того; я видел это у себя; мне улыбался завтрашний, будничный день. Мне хотелось путешествовать не официально, не приехать и «осматривать», а жить и смотреть на
все, не насилуя наблюдательности; не задавая себе утомительных уроков осматривать ежедневно, с гидом в руках, по стольку-то улиц, музеев, зданий, церквей. От
такого путешествия остается в голове хаос улиц, памятников, да и то ненадолго.
Самый Британский музеум, о котором я
так неблагосклонно отозвался за то, что он поглотил меня на целое утро в своих громадных сумрачных залах, когда мне хотелось на свет Божий, смотреть
все живое, — он разве не есть огромная сокровищница, в которой не только ученый, художник, даже просто фланер, зевака, почерпнет какое-нибудь знание, уйдет с идеей обогатить память свою не одним фактом?
И сколько
таких заведений по
всем частям, и почти даром!
Такая господствует относительно тишина,
так все физиологические отправления общественной массы совершаются стройно, чинно.
Животным
так внушают правила поведения, что бык как будто бы понимает, зачем он жиреет, а человек, напротив, старается забывать, зачем он круглый Божий день и год, и
всю жизнь, только и делает, что подкладывает в печь уголь или открывает и закрывает какой-то клапан.
Механик, инженер не побоится упрека в незнании политической экономии: он никогда не прочел ни одной книги по этой части; не заговаривайте с ним и о естественных науках, ни о чем, кроме инженерной части, — он покажется
так жалко ограничен… а между тем под этою ограниченностью кроется иногда огромный талант и всегда сильный ум, но ум,
весь ушедший в механику.
Но, может быть, это
все равно для блага целого человечества: любить добро за его безусловное изящество и быть честным, добрым и справедливым — даром, без всякой цели, и не уметь нигде и никогда не быть
таким или быть добродетельным по машине, по таблицам, по востребованию? Казалось бы,
все равно, но отчего же это противно? Не
все ли равно, что статую изваял Фидий, Канова или машина? — можно бы спросить…
Другой, с которым я чаще
всего беседую, очень милый товарищ, тоже всегда ровный, никогда не выходящий из себя человек; но его не
так легко удовлетворить, как первого.
Светский человек умеет поставить себя в
такое отношение с вами, как будто забывает о себе и делает
все для вас,
всем жертвует вам, не делая в самом деле и не жертвуя ничего, напротив, еще курит ваши же сигары, как барон мои.
Домы, магазины, торговля, народ —
все как в Лондоне, в меньших и не столь богатых размерах; но все-таки относительно богато, чисто и красиво.
Барин помнит даже, что в третьем году Василий Васильевич продал хлеб по три рубля, в прошлом дешевле, а Иван Иваныч по три с четвертью. То в поле чужих мужиков встретит да спросит, то напишет кто-нибудь из города, а не то
так, видно, во сне приснится покупщик, и цена тоже. Недаром долго спит. И щелкают они на счетах с приказчиком иногда
все утро или целый вечер,
так что тоску наведут на жену и детей, а приказчик выйдет
весь в поту из кабинета, как будто верст за тридцать на богомолье пешком ходил.
«Что
такое?» — спросил я, глядя во
все стороны.
Если еще при попутном ветре,
так это значит мчаться во
весь дух на лихой тройке, не переменяя лошадей!» Внизу, за обедом, потом за чашкой кофе и сигарой, а там за книгой, и забыли про океан… да не то что про океан, а забыли и о фрегате.
Я ахнул: платье, белье, книги, часы, сапоги,
все мои письменные принадлежности, которые я было расположил
так аккуратно по ящикам бюро, —
все это в кучке валялось на полу и при каждом толчке металось то направо, то налево.
— «Где? как?» — «С койки сорвался: мы трое подвесились к одному крючку, крючок сорвался, мы
все и упали: я ничего, и Паисов ничего, упали просто и встали, а Шведов голову ушиб —
такой смех!
А если кто-нибудь при нем скажет или сделает не отлично,
так он посмотрит только испытующим взглядом на
всех кругом и улыбнется по-своему.
Прошлое спокойствие, минуты счастья, отличное плавание, родина, друзья —
все забыто; а если и припоминается,
так с завистью.
— Севилья, caballeros с гитарами и шпагами, женщины, балконы, лимоны и померанцы. Dahin бы, в Гренаду куда-нибудь, где
так умно и изящно путешествовал эпикуреец Боткин, умевший вытянуть до капли
всю сладость испанского неба и воздуха, женщин и апельсинов, — пожить бы там, полежать под олеандрами, тополями, сочетать русскую лень с испанскою и посмотреть, что из этого выйдет».
Гавани на Мадере нет, и рейд ее неудобен для судов, потому что нет глубины, или она, пожалуй, есть, и слишком большая, оттого и не годится для якорной стоянки: недалеко от берега — 60 и 50 сажен; наконец, почти у самой пристани,
так что с судов разговаривать можно, —
все еще пятнадцать сажен.
Их
так много накопилось в карманах
всех платьев, что лень было заняться побросать их за борт.
И тут солнце светит не по-нашему, как-то румянее; тени оттого
все резче, или уж мне
так показалось после продолжительной дурной погоды.
«Вы заплатили за
всю, signor!
так надо», — говорил он и положил связку в носилки.
Еще досаднее, что они носятся с своею гордостью как курица с яйцом и кудахтают на
весь мир о своих успехах; наконец, еще более досадно, что они не всегда разборчивы в средствах к приобретению прав на чужой почве, что берут, чуть можно, посредством английской промышленности и английской юстиции; а где это не в ходу,
так вспоминают средневековый фаустрехт —
все это досадно из рук вон.
Во
всю дорогу в глазах была та же картина, которую вытеснят из памяти только
такие же, если будут впереди.
Он живо напомнил мне сцену из «Фенеллы»:
такая же толпа мужчин и женщин, пестро одетых, да еще, вдобавок, были тут негры, монахи;
все это покупает и продает.
А
все на русского человека говорят, что просит на водку: он точно просит; но если поднесут,
так он и не попросит; а жителю юга, как вижу теперь, и не поднесут, а он выпьет и все-таки попросит на водку.
Переход от качки и холода к покою и теплу был
так ощутителен, что я с радости не читал и не писал, позволял себе только мечтать — о чем? о Петербурге, о Москве, о вас? Нет, сознаюсь, мечты опережали корабль. Индия, Манила, Сандвичевы острова —
все это вертелось у меня в голове, как у пьяного неясные лица его собеседников.
Все прекрасно — не правда ли?» — «Хорошо, только ничего особенного:
так же, как и у нас в хороший летний день…» Вы хмуритесь?
Мои товарищи
все доискивались, отчего погода
так мало походила на тропическую, то есть было облачно, как я сказал, туманно, и вообще мало было свойств и признаков тропического пояса, о которых упоминают путешественники. Приписывали это близости африканского берега или каким-нибудь неизвестным нам особенным свойствам Гвинейского залива.
Меня эти апельсины прежде
всего поразили своей величиной: к нам
таких не привозят.
Может быть, это один попался удачный, думал я, и взял другой: и другой
такой же, и — третий:
все как один.
Долина скрылась из глаз, и опять
вся картина острова стала казаться
такою увядшею, сухою и печальною, точно старуха, но подрумяненная на этот раз пурпуровым огнем солнечного заката.
Так дождались мы масленицы и провели ее довольно вяло, хотя Петр Александрович делал
все, чтобы чем-нибудь напомнить этот веселый момент русской жизни.
Отстаньте от меня: вы
все в беду меня вводите!» — с злобой прошептал он, отходя от меня как можно дальше,
так что чуть не шагнул за борт.
«Десерта не будет, — заключил он почти про себя, — Зеленый и барон по ночам
все поели,
так что в воскресенье дам по апельсину да по два банана на человека».
И
так однажды с марса закричал матрос: «Большая рыба идет!» К купальщикам тихо подкрадывалась акула; их
всех выгнали из воды, а акуле сначала бросили бараньи внутренности, которые она мгновенно проглотила, а потом кольнули ее острогой, и она ушла под киль, оставив следом по себе кровавое пятно.
«
Все не наше, не
такое», — твердили мы, поднимая то раковину, то камень.
Только свинья
так же неопрятна, как и у нас, и
так же неистово чешет бок об угол, как будто хочет своротить
весь дом, да кошка, сидя в палисаднике, среди мирт, преусердно лижет лапу и потом мажет ею себе голову. Мы прошли мимо домов, садов, по песчаной дороге, миновали крепость и вышли налево за город.