Неточные совпадения
В карты играл он без ошибки и имел репутацию приятного игрока, потому
что был снисходителен к ошибкам других, никогда не сердился, а глядел на ошибку с таким
же приличием, как на отличный ход. Потом он играл и по большой, и по маленькой, и с крупными игроками, и с капризными дамами.
— Ну, нет, не одно и то
же: какой-то англичанин вывел комбинацию,
что одна и та
же сдача карт может повториться лет в тысячу только… А шансы? А характеры игроков, манера каждого, ошибки!.. Не одно и то
же! А вот с женщиной биться зиму и весну! Сегодня, завтра… вот этого я не понимаю!
— А как
же:
что ж он, по-твоему?
— Донжуанизм — то
же в людском роде,
что донкихотство; еще глубже; эта потребность еще прирожденнее… — сказал он.
С ним можно не согласиться, но сбить его трудно. Свет, опыт, вся жизнь его не дали ему никакого содержания, и оттого он боится серьезного, как огня. Но тот
же опыт, жизнь всегда в куче людей, множество встреч и способность знакомиться со всеми образовывали ему какой-то очень приятный, мелкий умок, и не знающий его с первого раза даже положится на его совет, суждение, и потом уже, жестоко обманувшись, разглядит,
что это за человек.
Анна Васильевна кивнула им, а Надежда Васильевна, в ответ на поклоны, ласково поглядела на них, с удовольствием высморкалась и сейчас
же понюхала табаку, зная,
что у ней будет партия.
Напрасно он настойчивым взглядом хотел прочесть ее мысль, душу, все,
что крылось под этой оболочкой: кроме глубокого спокойствия, он ничего не прочел. Она казалась ему все той
же картиной или отличной статуей музея.
— И только с воздухом… А воздухом можно дышать и в комнате. Итак, я еду в шубе… Надену кстати бархатную ермолку под шляпу, потому
что вчера и сегодня чувствую шум в голове: все слышится, будто колокола звонят; вчера в клубе около меня по-немецки болтают, а мне кажется, грызут грецкие орехи… А все
же поеду. О женщины!
— Зачем
же отучить? Наивные девочки, которых все занимает, веселит, и слава Богу,
что занимают ботинки, потом займут их деревья и цветы на вашей даче… Вы и там будете мешать им?
— Как это вы делали, расскажите! Так
же сидели, глядели на все покойно, так
же, с помощью ваших двух фей, медленно одевались, покойно ждали кареты, чтоб ехать туда, куда рвалось сердце? не вышли ни разу из себя, тысячу раз не спросили себя мысленно, там ли он, ждет ли, думает ли? не изнемогли ни разу, не покраснели от напрасно потерянной минуты или от счастья, увидя,
что он там? И не сбежала краска с лица, не являлся ни испуг, ни удивление,
что его нет?
Она была покойна, свежа. А ему втеснилось в душу, напротив, беспокойство, желание узнать,
что у ней теперь на уме,
что в сердце, хотелось прочитать в глазах, затронул ли он хоть нервы ее; но она ни разу не подняла на него глаз. И потом уже, когда после игры подняла, заговорила с ним — все то
же в лице, как вчера, как третьего дня, как полгода назад.
— Как
же назвать то,
что ты делаешь, — и зачем?
Кстати тут
же представил и себя, как он сидит, какое у него должно быть лицо,
что другим приходит на ум, когда они глядят на него, каким он им представляется?
Стало быть, и она видела в этой зелени, в течении реки, в синем небе то
же,
что Васюков видит, когда играет на скрипке… Какие-то горы, моря, облака… «И я вижу их!..»
Если
же кого-нибудь называла по имени и по отчеству, так тот знал,
что над ним собралась гроза...
— Ну, хозяин, смотри
же, замечай и, чуть
что неисправно, не давай потачки бабушке. Вот садик-то,
что у окошек, я, видишь, недавно разбила, — говорила она, проходя чрез цветник и направляясь к двору. — Верочка с Марфенькой тут у меня всё на глазах играют, роются в песке. На няньку надеяться нельзя: я и вижу из окошка,
что они делают. Вот подрастут, цветов не надо покупать: свои есть.
— Вот внук мой, Борис Павлыч! — сказала она старосте. —
Что, убирают ли сено, пока горячо на дворе? Пожалуй, дожди после жары пойдут. Вот барин, настоящий барин приехал, внук мой! — говорила она мужикам. — Ты видал ли его, Гараська? Смотри
же, какой он! А это твой,
что ли, теленок во ржи, Илюшка? — спрашивала при этом, потом мимоходом заглянула на пруд.
Тит Никоныч был джентльмен по своей природе. У него было тут
же, в губернии, душ двести пятьдесят или триста — он хорошенько не знал, никогда в имение не заглядывал и предоставлял крестьянам делать,
что хотят, и платить ему оброку, сколько им заблагорассудится. Никогда он их не поверял. Возьмет стыдливо привезенные деньги, не считая, положит в бюро, а мужикам махнет рукой, чтоб ехали, куда хотят.
Она платила ему такой
же дружбой, но в тоне ее было больше живости и короткости. Она даже брала над ним верх,
чем, конечно, была обязана бойкому своему нраву.
Он
же сообщал Татьяне Марковне,
что сахар подешевел в Нижнем, чтобы не обманули купцы, или
что чай скоро вздорожает, чтоб она заблаговременно запаслась.
Он закроет глаза и хочет поймать, о
чем он думает, но не поймает; мысли являются и утекают, как волжские струи: только в нем точно поет ему какой-то голос, и в голове, как в каком-то зеркале, стоит та
же картина,
что перед глазами.
Потом бежал на Волгу, садился на обрыв или сбегал к реке, ложился на песок, смотрел за каждой птичкой, за ящерицей, за букашкой в кустах, и глядел в себя, наблюдая, отражается ли в нем картина, все ли в ней так
же верно и ярко, и через неделю стал замечать,
что картина пропадает, бледнеет и
что ему как будто уже… скучно.
—
Что? — сказал тот, — это не из наших. Кто
же приделал голову к этой мазне!.. Да, голова… мм… а ухо не на месте. Кто это?
— В тот
же вечер, разумеется. Какой вопрос! Не думаете ли вы,
что меня принуждали!..
— Потом, когда мне было шестнадцать лет, мне дали особые комнаты и поселили со мной ma tante Анну Васильевну, а мисс Дредсон уехала в Англию. Я занималась музыкой, и мне оставили французского профессора и учителя по-русски, потому
что тогда в свете заговорили,
что надо знать по-русски почти так
же хорошо, как по-французски…
— Но ведь… говорил
же он вам, почему искал вашей руки,
что его привлекло к вам…
что не было никого прекраснее, блистательнее…
Его пронимала дрожь ужаса и скорби. Он, против воли, группировал фигуры, давал положение тому, другому, себе добавлял,
чего недоставало, исключал,
что портило общий вид картины. И в то
же время сам ужасался процесса своей беспощадной фантазии, хватался рукой за сердце, чтоб унять боль, согреть леденеющую от ужаса кровь, скрыть муку, которая готова была страшным воплем исторгнуться у него из груди при каждом ее болезненном стоне.
Он был уверен,
что встретит это всегда, долго наслаждался этой уверенностью, а потом в ней
же нашел зерно скуки и начало разложения счастья.
Умирала она частию от небрежного воспитания, от небрежного присмотра, от проведенного, в скудности и тесноте, болезненного детства, от попавшей в ее организм наследственной капли яда, развившегося в смертельный недуг, оттого, наконец,
что все эти «так надо» хотя не встречали ни воплей, ни раздражения с ее стороны, а всё
же ложились на слабую молодую грудь и подтачивали ее.
Он вспомнил,
что когда она стала будто бы целью всей его жизни, когда он ткал узор счастья с ней, — он, как змей, убирался в ее цвета, окружал себя, как в картине, этим
же тихим светом; увидев в ней искренность и нежность, из которых создано было ее нравственное существо, он был искренен, улыбался ее улыбкой, любовался с ней птичкой, цветком, радовался детски ее новому платью, шел с ней плакать на могилу матери и подруги, потому
что плакала она, сажал цветы…
И вспомнил он,
что любовался птичкой, сажал цветы и плакал — искренно, как и она. Куда
же делись эти слезы, улыбки, наивные радости, и зачем опошлились они, и зачем она не нужна для него теперь!..
— Сейчас
же еду прочь, при первой зевоте! — утешился он. — Еду, еду, там и Леонтий, Леонтий! — произнес Райский и рассмеялся, вспомнив этого Леонтия.
Что он пишет?
— Иван Иваныч! — торжественно сказал Райский, — как я рад,
что ты пришел! Смотри — она, она? Говори
же?
— Все тот
же! — заметил он, — я только переделал. Как ты не видишь, — напустился он на Аянова, —
что тот был без жизни, без огня, сонный, вялый, а этот!..
— Не в мазанье дело, Семен Семеныч! — возразил Райский. — Сами
же вы сказали,
что в глазах, в лице есть правда; и я чувствую,
что поймал тайну.
Что ж за дело до волос, до рук!..
— Право, заметили и втихомолку торжествуете, да еще издеваетесь надо мной, заставляя высказывать вас
же самих. Вы знаете,
что я говорю правду, и в словах моих видите свой образ и любуетесь им.
«
Что ж это? Ужели я, не шутя, влюблен? — думал он. — Нет, нет! И
что мне за дело? ведь я не для себя хлопотал, а для нее
же… для развития… „для общества“. Еще последнее усилие!..»
— Не бойтесь! Я сказал,
что надежды могли бы разыграться от взаимности, а ее ведь… нет? — робко спросил он и пытливо взглянул на нее, чувствуя,
что, при всей безнадежности, надежда еще не совсем испарилась из него, и тут
же мысленно назвал себя дураком.
— Да как это ты подкрался: караулили, ждали, и всё даром! — говорила Татьяна Марковна. — Мужики караулили у меня по ночам. Вот и теперь послала было Егорку верхом на большую дорогу, не увидит ли тебя? А Савелья в город — узнать. А ты опять — как тогда! Да дайте
же завтракать!
Что это не дождешься? Помещик приехал в свое родовое имение, а ничего не готово: точно на станции!
Что прежде готово, то и подавайте.
«Постараюсь ослепнуть умом, хоть на каникулы, и быть счастливым! Только ощущать жизнь, а не смотреть в нее, или смотреть затем только, чтобы срисовать сюжеты, не дотрогиваясь до них разъедающим, как уксус, анализом… А то горе! Будем
же смотреть,
что за сюжеты Бог дал мне? Марфенька, бабушка, Верочка — на
что они годятся: в роман, в драму или только в идиллию?»
— Куда
же ты девал ведомости об имении,
что я посылала тебе! С тобой они?
— Кому
же дело? — с изумлением спросила она, — ты этак не думаешь ли,
что я твоими деньгами пользовалась? Смотри, вот здесь отмечена всякая копейка. Гляди… — Она ему совала большую шнуровую тетрадь.
— Кто
же будет смотреть за ним: я стара, мне не углядеть, не управиться. Я возьму да и брошу:
что тогда будешь делать!..
— Ведь у меня тут все: сад и грядки, цветы… А птицы? Кто
же будет ходить за ними? Как можно — ни за
что…
— Сами
же давеча… сказали, — говорила она сердито, —
что он нам не чужой, а брат, и велели поцеловаться с ним; а брат может все подарить.
— Вы мне когда-то говорили,
что он племянницу обобрал, в казне воровал, — и он
же осудит…
Борис видел все это у себя в уме и видел себя, задумчивого, тяжелого. Ему казалось,
что он портит картину, для которой ему тоже нужно быть молодому, бодрому, живому, с такими
же, как у ней, налитыми жизненной влагой глазами, с такой
же резвостью движений.
У него перед глазами был идеал простой, чистой натуры, и в душе созидался образ какого-то тихого, семейного романа, и в то
же время он чувствовал,
что роман понемногу захватывал и его самого,
что ему хорошо, тепло,
что окружающая жизнь как будто втягивает его…
— Чего-чего не наговорили обо мне! Да куда
же вы?
«Да, долго еще до прогресса! — думал Райский, слушая раздававшиеся ему вслед детские голоса и проходя в пятый раз по одним и тем
же улицам и опять не встречая живой души. —
Что за фигуры,
что за нравы, какие явления! Все, все годятся в роман: все эти штрихи, оттенки, обстановка — перлы для кисти! Каков-то Леонтий: изменился или все тот
же ученый, но недогадливый младенец? Он — тоже находка для художника!»