Неточные совпадения
Он принадлежал Петербургу и свету, и его трудно
было бы представить себе где-нибудь в другом городе, кроме Петербурга, и в другой сфере, кроме света, то
есть известного высшего слоя петербургского населения,
хотя у него
есть и служба, и свои дела, но его чаще всего встречаешь в большей части гостиных, утром — с визитами, на обедах, на вечерах: на последних всегда за картами.
— А все-таки каждый день сидеть с женщиной и болтать!.. — упрямо твердил Аянов, покачивая головой. — Ну о чем, например, ты
будешь говорить хоть сегодня? Чего ты
хочешь от нее, если ее за тебя не выдадут?
Она
была отличнейшая женщина по сердцу, но далее своего уголка ничего знать не
хотела, и там в тиши, среди садов и рощ, среди семейных и хозяйственных хлопот маленького размера, провел Райский несколько лет, а чуть подрос, опекун поместил его в гимназию, где окончательно изгладились из памяти мальчика все родовые предания фамилии о прежнем богатстве и родстве с другими старыми домами.
Райский между тем сгорал желанием узнать не Софью Николаевну Беловодову — там нечего
было узнавать, кроме того, что она
была прекрасная собой, прекрасно воспитанная, хорошего рода и тона женщина, — он
хотел отыскать в ней просто женщину, наблюсти и определить, что кроется под этой покойной, неподвижной оболочкой красоты, сияющей ровно, одинаково, никогда не бросавшей ни на что быстрого, жаждущего, огненного или наконец скучного, утомленного взгляда, никогда не обмолвившейся нетерпеливым, неосторожным или порывистым словом?
— Я не проповедую коммунизма, кузина,
будьте покойны. Я только отвечаю на ваш вопрос: «что делать», и
хочу доказать, что никто не имеет права не знать жизни. Жизнь сама тронет, коснется, пробудит от этого блаженного успения — и иногда очень грубо. Научить «что делать» — я тоже не могу, не умею. Другие научат. Мне хотелось бы разбудить вас: вы спите, а не живете. Что из этого выйдет, я не знаю — но не могу оставаться и равнодушным к вашему сну.
«Как это он? и отчего так у него вышло живо, смело, прочно?» — думал Райский, зорко вглядываясь и в штрихи и в точки, особенно в две точки, от которых глаза вдруг ожили. И много ставил он потом штрихов и точек, все
хотел схватить эту жизнь, огонь и силу, какая
была в штрихах и полосах, так крепко и уверенно начерченных учителем. Иногда он будто и ловил эту тайну, и опять ускользала она у него.
— Художником
быть хочу, — подтвердил Райский.
И сам Яков только служил за столом, лениво обмахивал веткой мух, лениво и задумчиво менял тарелки и не охотник
был говорить. Когда и барыня спросит его, так он еле ответит, как будто ему
было бог знает как тяжело жить на свете, будто гнет какой-нибудь лежал на душе,
хотя ничего этого у него не
было. Барыня назначила его дворецким за то только, что он смирен,
пьет умеренно, то
есть мертвецки не напивается, и не курит; притом он усерден к церкви.
— Ну, ну, ну… —
хотела она сказать, спросить и ничего не сказала, не спросила, а только засмеялась и проворно отерла глаза платком. — Маменькин сынок: весь, весь в нее! Посмотри, какая она красавица
была. Посмотри, Василиса… Помнишь? Ведь похож!
Хотя она
была не скупа, но обращалась с деньгами с бережливостью; перед издержкой задумывалась,
была беспокойна, даже сердита немного; но, выдав раз деньги, тотчас же забывала о них, и даже не любила записывать; а если записывала, так только для того, по ее словам, чтоб потом не забыть, куда деньги дела, и не испугаться. Пуще всего она не любила платить вдруг много, большие куши.
Тит Никоныч
был джентльмен по своей природе. У него
было тут же, в губернии, душ двести пятьдесят или триста — он хорошенько не знал, никогда в имение не заглядывал и предоставлял крестьянам делать, что
хотят, и платить ему оброку, сколько им заблагорассудится. Никогда он их не поверял. Возьмет стыдливо привезенные деньги, не считая, положит в бюро, а мужикам махнет рукой, чтоб ехали, куда
хотят.
Хотя он получил довольно слабое образование в каком-то корпусе, но любил читать, а особенно по части политики и естественных наук. Слова его, манеры, поступь
были проникнуты какою-то мягкою стыдливостью, и вместе с тем под этой мягкостью скрывалась уверенность в своем достоинстве и никогда не высказывалась, а как-то видимо присутствовала в нем, как будто готовая обнаружиться, когда дойдет до этого необходимость.
Она
была всегда в оппозиции с местными властями: постой ли к ней назначат или велят дороги чинить, взыскивают ли подати: она считала всякое подобное распоряжение начальства насилием, бранилась, ссорилась, отказывалась платить и об общем благе слышать не
хотела.
Он закроет глаза и
хочет поймать, о чем он думает, но не поймает; мысли являются и утекают, как волжские струи: только в нем точно
поет ему какой-то голос, и в голове, как в каком-то зеркале, стоит та же картина, что перед глазами.
— Что ты, Борюшка, перекрестись! — сказала бабушка, едва поняв, что он
хочет сказать. — Это ты
хочешь учителем
быть?
Один он, даже с помощью профессоров, не сладил бы с классиками: в русском переводе их не
было, в деревне у бабушки, в отцовской библиотеке,
хотя и
были некоторые во французском переводе, но тогда еще он, без руководства, не понимал значения и обегал их. Они казались ему строги и сухи.
— Вы куда
хотите поступить на службу? — вдруг раздался однажды над ним вопрос декана. — Через неделю вы выйдете. Что вы
будете делать?
— В свете уж обо мне тогда знали, что я люблю музыку, говорили, что я
буду первоклассная артистка. Прежде maman
хотела взять Гензельта, но, услыхавши это, отдумала.
— Я скоро опомнилась и стала отвечать на поздравления, на приветствия,
хотела подойти к maman, но взглянула на нее, и… мне страшно стало: подошла к теткам, но обе они сказали что-то вскользь и отошли. Ельнин из угла следил за мной такими глазами, что я ушла в другую комнату. Maman, не простясь, ушла после гостей к себе. Надежда Васильевна, прощаясь, покачала головой, а у Анны Васильевны на глазах
были слезы…
— Никто не знает, честен ли Ельнин: напротив, ma tante и maman говорили, что будто у него
были дурные намерения, что он
хотел вскружить мне голову… из самолюбия, потому что серьезных намерений он иметь не смел…
— Нет! — пылко возразил Райский, — вас обманули. Не бледнеют и не краснеют, когда
хотят кружить головы ваши франты, кузены, prince Pierre, comte Serge: [князь Пьер, граф Серж (фр.).] вот у кого дурное на уме! А у Ельнина не
было никаких намерений, он, как я вижу из ваших слов, любил вас искренно. А эти, — он, не оборачиваясь, указал назад на портреты, — женятся на вас par convenance [выгоды ради (фр.).] и потом меняют на танцовщицу…
— И когда я вас встречу потом, может
быть, измученную горем, но богатую и счастьем, и опытом, вы скажете, что вы недаром жили, и не
будете отговариваться неведением жизни. Вот тогда вы глянете и туда, на улицу,
захотите узнать, что делают ваши мужики,
захотите кормить, учить, лечить их…
У него воображение
было раздражено: он невольно ставил на месте героя себя; он глядел на нее то смело, то стоял мысленно на коленях и млел, лицо тоже млело. Она взглянула на него раза два и потом боялась или не
хотела глядеть.
За ширмами, на постели, среди подушек, лежала, освещаемая темным светом маленького ночника, как восковая, молодая белокурая женщина. Взгляд
был горяч, но сух, губы тоже жаркие и сухие. Она
хотела повернуться, увидев его, сделала живое движение и схватилась рукой за грудь.
— Я преступник!.. если не убил, то дал убить ее: я не
хотел понять ее, искал ада и молний там, где
был только тихий свет лампады и цветы. Что же я такое, Боже мой! Злодей! Ужели я…
Прошел май. Надо
было уехать куда-нибудь, спасаться от полярного петербургского лета. Но куда? Райскому
было все равно. Он делал разные проекты, не останавливаясь ни на одном:
хотел съездить в Финляндию, но отложил и решил поселиться в уединении на Парголовских озерах, писать роман. Отложил и это и собрался не шутя с Пахотиными в рязанское имение. Но они изменили намерение и остались в городе.
Он вспомнил ее волнение, умоляющий голос оставить ее, уйти; как она
хотела призвать на помощь гордость и не могла; как
хотела отнять руку и не отняла из его руки, как не смогла одолеть себя… Как она
была тогда не похожа на этот портрет!
— Да, не погневайтесь! — перебил Кирилов. — Если
хотите в искусстве чего-нибудь прочнее сладеньких улыбок да пухлых плеч или почище задних дворов и пьяного мужичья, так бросьте красавиц и пирушки, а
будьте трезвы, работайте до тумана, до обморока в голове; надо падать и вставать, умирать с отчаяния и опять понемногу оживать, вскакивать ночью…
— И тут вы остались верны себе! — возразил он вдруг с радостью, хватаясь за соломинку, — завет предков висит над вами: ваш выбор пал все-таки на графа! Ха-ха-ха! — судорожно засмеялся он. — А остановили ли бы вы внимание на нем, если б он
был не граф? Делайте, как
хотите! — с досадой махнул он рукой. — Ведь… «что мне за дело»? — возразил он ее словами. — Я вижу, что он, этот homme distingue, изящным разговором, полным ума, новизны, какого-то трепета, уже тронул, пошевелил и… и… да, да?
— Не
хочу, бабушка, — говорил он, но она клала ему на тарелку, не слушая его, и он
ел и бульон, и цыпленка.
— Не устал ли ты с дороги? Может
быть, уснуть
хочешь: вон ты зеваешь? — спросила она, — тогда оставим до утра.
— Ведомости о крестьянах, об оброке, о продаже хлеба, об отдаче огородов… Помнишь ли, сколько за последние года дохода
было? По тысяче четыреста двадцати пяти рублей — вот смотри… — Она
хотела щелкнуть на счетах. — Ведь ты получал деньги? Последний раз тебе послано
было пятьсот пятьдесят рублей ассигнациями: ты тогда писал, чтобы не посылать. Я и клала в приказ: там у тебя…
— Не бывать этому! — пылко воскликнула Бережкова. — Они не нищие, у них по пятидесяти тысяч у каждой. Да после бабушки втрое, а может
быть, и побольше останется: это все им! Не бывать, не бывать! И бабушка твоя, слава Богу, не нищая! У ней найдется угол,
есть и клочок земли, и крышка, где спрятаться! Богач какой, гордец, в дар жалует! Не
хотим, не
хотим! Марфенька! Где ты? Иди сюда!
— Скажи, Марфенька, ты бы
хотела переехать отсюда в другой дом, — спросил он, — может
быть, в другой город?
— Не бери! — повелительно сказала бабушка. — Скажи: не
хочу, не надо, мы не нищие, у нас у самих
есть имение.
Через четверть часа вошел в комнату, боком, пожилой, лет сорока пяти мужик, сложенный плотно, будто из одних широких костей, и оттого казавшийся толстым,
хотя жиру у него не
было ни золотника.
— Согласитесь же отдать всю ветошь и хлам этим милым девочкам… Я бобыль, мне не надо, а они
будут хозяйками. Не
хотите, отдадим на школы…
— Разве я маленький, что не вправе отдать кому
хочу, еще и родственницам? Мне самому не надо, — продолжал он, — стало
быть, отдать им — и разумно и справедливо.
— Мы
будем вместе читать, — сказал он, — у тебя сбивчивые понятия, вкус не развит.
Хочешь учиться?
Будешь понимать, делать верно критическую оценку.
Выросши из периода шалостей, товарищи поняли его и окружили уважением и участием, потому что, кроме характера, он
был авторитетом и по знаниям. Он походил на немецкого гелертера, знал древние и новые языки,
хотя ни на одном не говорил, знал все литературы,
был страстный библиофил.
У Леонтия, напротив, билась в знаниях своя жизнь,
хотя прошлая, но живая. Он открытыми глазами смотрел в минувшее. За строкой он видел другую строку. К древнему кубку приделывал и пир, на котором из него
пили, к монете — карман, в котором она лежала.
Леонтий
был классик и безусловно чтил все, что истекало из классических образцов или что подходило под них. Уважал Корнеля, даже чувствовал слабость к Расину,
хотя и говорил с усмешкой, что они заняли только тоги и туники, как в маскараде, для своих маркизов: но все же в них звучали древние имена дорогих ему героев и мест.
Прочими книгами в старом доме одно время заведовала Вера, то
есть брала, что ей нравилось, читала или не читала, и ставила опять на свое место. Но все-таки до книг дотрогивалась живая рука, и они кое-как уцелели,
хотя некоторые, постарее и позамасленнее, тронуты
были мышами. Вера писала об этом через бабушку к Райскому, и он поручил передать книги на попечение Леонтия.
— Ну, уж выдумают: труд! — с досадой отозвалась Ульяна Андреевна. — Состояние
есть, собой молодец: только бы жить, а они — труд! Что это, право, скоро все на Леонтья
будут похожи: тот уткнет нос в книги и знать ничего не
хочет. Да пусть его! Вы-то зачем туда же!.. Пойдемте в сад… Помните наш сад!..
— Вон что выдумал! Отстань, я
есть хочу.
— Ты напоминаешь мне Софью, кузину: та тоже не
хочет знать жизни, зато она — великолепная кукла! Жизнь достанет везде, и тебя достанет! Что ты тогда
будешь делать, не приготовленный к ней?
— Что ей меня доставать? Я такой маленький человек, что она и не заметит меня.
Есть у меня книги,
хотя и не мои… (он робко поглядел на Райского). Но ты оставляешь их в моем полном распоряжении. Нужды мои не велики, скуки не чувствую;
есть жена: она меня любит…
— В самом деле: вы
хотите,
будете? Бабушка, бабушка! — говорила она радостно, вбегая в комнату. — Братец пришел: ужинать
будет!
Но бабушка, насупясь, сидела и не глядела, как вошел Райский, как они обнимались с Титом Никонычем, как жеманно кланялась Полина Карповна, сорокапятилетняя разряженная женщина, в кисейном платье, с весьма открытой шеей, с плохо застегнутыми на груди крючками, с тонким кружевным носовым платком и с веером, которым она играла, то складывала, то кокетливо обмахивалась,
хотя уже не
было жарко.
— Борис Павлович
хотел сделать перед обедом моцион, вероятно, зашел далеко и тем самым поставил себя в некоторого рода невозможность
поспеть… — начал оправдывать его Тит Никоныч.