Неточные совпадения
— Говоря о себе, не ставьте себя наряду со мной, кузина: я урод, я… я… не
знаю, что я такое, и никто этого не
знает. Я больной, ненормальный человек, и притом я отжил, испортил, исказил… или нет, не понял своей жизни. Но вы цельны, определенны,
ваша судьба так ясна, и между тем я мучаюсь за вас. Меня терзает, что даром уходит жизнь, как река, текущая в пустыне… А то ли суждено вам природой? Посмотрите на себя…
— Я не проповедую коммунизма, кузина, будьте покойны. Я только отвечаю на
ваш вопрос: «что делать», и хочу доказать, что никто не имеет права не
знать жизни. Жизнь сама тронет, коснется, пробудит от этого блаженного успения — и иногда очень грубо. Научить «что делать» — я тоже не могу, не умею. Другие научат. Мне хотелось бы разбудить вас: вы спите, а не живете. Что из этого выйдет, я не
знаю — но не могу оставаться и равнодушным к
вашему сну.
— Вы оттого и не
знаете жизни, не ведаете чужих скорбей: кому что нужно, зачем мужик обливается потом, баба жнет в нестерпимый зной — все оттого, что вы не любили! А любить, не страдая — нельзя. Нет! — сказал он, — если б лгал
ваш язык, не солгали бы глаза, изменились бы хоть на минуту эти краски. А глаза
ваши говорят, что вы как будто вчера родились…
— Вы поэт, артист, cousin, вам, может быть, необходимы драмы, раны, стоны, и я не
знаю, что еще! Вы не понимаете покойной, счастливой жизни, я не понимаю
вашей…
— Это я вижу, кузина; но поймете ли? — вот что хотел бы я
знать! Любили и никогда не выходили из
вашего олимпийского спокойствия?
Вот послушайте, — обратилась она к папа, — что говорит
ваша дочь… как вам нравится это признание!..» Он, бедный, был смущен и жалок больше меня и смотрел вниз; я
знала, что он один не сердится, а мне хотелось бы умереть в эту минуту со стыда…
«
Знаете ли, кто он такой,
ваш учитель? — сказала maman.
— Да, — перебил он, — и засидевшаяся канарейка, когда отворят клетку, не летит, а боязливо прячется в гнездо. Вы — тоже. Воскресните, кузина, от сна, бросьте
ваших Catherine, madame Basile, [Катрин, мадам Базиль (фр.).] эти выезды — и
узнайте другую жизнь. Когда запросит сердце свободы, не справляйтесь, что скажет кузина…
— И когда я вас встречу потом, может быть, измученную горем, но богатую и счастьем, и опытом, вы скажете, что вы недаром жили, и не будете отговариваться неведением жизни. Вот тогда вы глянете и туда, на улицу, захотите
узнать, что делают
ваши мужики, захотите кормить, учить, лечить их…
—
Знаю, кузина,
знаю и причину: я касаюсь
вашей раны. Но ужели мое дружеское прикосновение так грубо!.. Ужели я не стою доверенности!..
Я — не тетушка, не папа, не предок
ваш, не муж: никто из них не
знал жизни: все они на ходулях, все замкнулись в кружок старых, скудных понятий, условного воспитания, так называемого тона, и нищенски пробавляются ими.
— Бабушка! заключим договор, — сказал Райский, — предоставим полную свободу друг другу и не будем взыскательны! Вы делайте, как хотите, и я буду делать, что и как вздумаю… Обед я
ваш съем сегодня за ужином, вино выпью и ночь всю пробуду до утра, по крайней мере сегодня. А куда завтра денусь, где буду обедать и где ночую — не
знаю!
— Нет, — начал он, — есть ли кто-нибудь, с кем бы вы могли стать вон там, на краю утеса, или сесть в чаще этих кустов — там и скамья есть — и просидеть утро или вечер, или всю ночь, и не заметить времени, проговорить без умолку или промолчать полдня, только чувствуя счастье — понимать друг друга, и понимать не только слова, но
знать, о чем молчит другой, и чтоб он умел читать в этом
вашем бездонном взгляде
вашу душу, шепот сердца… вот что!
— Николай Андреич сейчас придет, — сказала Марфенька, — а я не
знаю, как теперь мне быть с ним. Станет звать в сад, я не пойду, в поле — тоже не пойду и бегать не стану. Это я все могу. А если станет смешить меня — я уж не утерплю, бабушка, — засмеюсь, воля
ваша! Или запоет, попросит сыграть: что я ему скажу?
— Бабушка
ваша — не
знаю за что, а я за то, что он — губернатор. И полицию тоже мы с ней не любим, притесняет нас. Ее заставляет чинить мосты, а обо мне уж очень печется, осведомляется, где я живу, далеко ли от города отлучаюсь, у кого бываю.
— Зачем это вам нужно
знать для
вашего отъезда? — спросила она, делая большие глаза.
— А вот этого я и не хочу, — отвечала она, — очень мне весело, что вы придете при нем — я хочу видеть вас одного: хоть на час будьте мой — весь мой… чтоб никому ничего не досталось! И я хочу быть — вся
ваша… вся! — страстно шепнула она, кладя голову ему на грудь. — Я ждала этого, видела вас во сне, бредила вами, не
знала, как заманить. Случай помог мне — вы мой, мой, мой! — говорила она, охватывая его руками за шею и целуя воздух.
—
Ваша маменька
знает о том, что вы мне говорите теперь здесь? — спросила она, — а?
знает? — говорите, да или нет?
— Как же вы смели говорить мне это? — спросила она потом. — Даже до свадьбы договорились, a maman
ваша не
знает! Честно ли это, сами скажите!
— Да, с братией. У меня все новое есть. Только вы не показывайте там бабушке или тупоумным
вашим гостям. Я хотя и не
знаю вас, а верю, что вы не связываетесь с ними…
— Не сердитесь, — сказала она грудным голосом, от сердца, искренно, — я соглашаюсь с вами в том, что кажется мне верно и честно, и если нейду решительно на эту
вашу жизнь и на опыты, так это потому, что хочу сама
знать и видеть, куда иду.
— Вот и весь
ваш ответ, Марк! — сказала она кротко, — все прочь, все ложь, — а что правда — вы сами не
знаете… Оттого я и недоверчива…
— Что вы все молчите, так странно смотрите на меня! — говорила она, беспокойно следя за ним глазами. — Я бог
знает что наболтала в бреду… это чтоб подразнить вас… отмстить за все
ваши насмешки… — прибавила она, стараясь улыбнуться. — Смотрите же, бабушке ни слова! Скажите, что я легла, чтоб завтра пораньше встать, и попросите ее… благословить меня заочно… Слышите?
— Зайдите вот сюда —
знаете большой сад — в оранжерею, к садовнику. Я уж говорила ему; выберите понаряднее букет цветов и пришлите мне, пока Марфенька не проснулась… Я полагаюсь на
ваш вкус…
И жертвы есть, — по мне это не жертвы, но я назову
вашим именем, я останусь еще в этом болоте, не
знаю сколько времени, буду тратить силы вот тут — но не для вас, а прежде всего для себя, потому что в настоящее время это стало моей жизнью, — и я буду жить, пока буду счастлив, пока буду любить.
— Простите, — продолжал потом, — я ничего не
знал, Вера Васильевна. Внимание
ваше дало мне надежду. Я дурак — и больше ничего… Забудьте мое предложение и по-прежнему давайте мне только права друга… если стою, — прибавил он, и голос на последнем слове у него упал. — Не могу ли я помочь? Вы, кажется, ждали от меня услуги?
—
Ваше нынешнее лицо, особенные взгляды, которые вы обращали ко мне, — я не поняла их. Я думала, вы
знаете все, хотела допроситься, что у вас на уме… Я поторопилась… Но все равно, рано или поздно — я сказала бы вам… Сядьте, выслушайте меня и потом оттолкните!
— Вы хотите принудить себя уважать меня. Вы добры и великодушны; вам жаль бедную, падшую… и вы хотите поднять ее… Я понимаю
ваше великодушие, Иван Иванович, но не хочу его. Мне нужно, чтоб вы
знали и… не отняли руки, когда я подам вам свою.
— Все равно, я сказала бы вам, Иван Иванович. Это не для вас нужно было, а для меня самой… Вы
знаете, как я дорожила
вашей дружбой: скрыть от вас — это было бы мукой для меня. — Теперь мне легче — я могу смотреть прямо вам в глаза, я не обманула вас…
— Я не
знаю, что я сделаю, — сказал он все еще гордо, — и не могу дать ответа на
ваше дипломатическое поручение. В беседку, конечно, не приду, потому что ее нет…
— Вот видите, без моего «ума и сердца», сами договорились до правды, Иван Иванович! Мой «ум и сердце» говорили давно за вас, да не судьба! Стало быть, вы из жалости взяли бы ее теперь, а она вышла бы за вас — опять скажу — ради
вашего… великодушия… Того ли вы хотите? Честно ли и правильно ли это и способны ли мы с ней на такой поступок? Вы
знаете нас…
Вдохновляясь
вашей лучшей красотой,
вашей неодолимой силой — женской любовью, — я слабой рукой писал женщину, с надеждой, что вы
узнаете в ней хоть бледное отражение — не одних
ваших взглядов, улыбок, красоты форм, грации, но и
вашей души, ума, сердца — всей прелести
ваших лучших сил!