Неточные совпадения
Утро
уходило у него на мыканье по свету,
то есть по гостиным, отчасти на дела и службу, — вечер нередко он начинал спектаклем, а кончал всегда картами в Английском клубе или у знакомых, а знакомы ему были все.
— Погоди, погоди: никогда ни один идеал не доживал до срока свадьбы: бледнел, падал, и я
уходил охлажденный… Что фантазия создает,
то анализ разрушает, как карточный домик. Или сам идеал, не дождавшись охлаждения,
уходит от меня…
У него, взамен наслаждений, которыми он пользоваться не мог, явилось старческое тщеславие иметь вид шалуна, и он стал вознаграждать себя за верность в супружестве сумасбродными связями, на которые быстро
ушли все наличные деньги, брильянты жены, наконец и большая часть приданого дочери. На недвижимое имение, и без
того заложенное им еще до женитьбы, наросли значительные долги.
Кроме томительного ожидания третьей звезды, у него было еще постоянное дело, постоянное стремление, забота, куда
уходили его напряженное внимание, соображения, вся его тактика, с
тех пор как он промотался, — это извлекать из обеих своих старших сестер, пожилых девушек, теток Софьи, денежные средства на шалости.
— Говоря о себе, не ставьте себя наряду со мной, кузина: я урод, я… я… не знаю, что я такое, и никто этого не знает. Я больной, ненормальный человек, и притом я отжил, испортил, исказил… или нет, не понял своей жизни. Но вы цельны, определенны, ваша судьба так ясна, и между
тем я мучаюсь за вас. Меня терзает, что даром
уходит жизнь, как река, текущая в пустыне… А
то ли суждено вам природой? Посмотрите на себя…
— Ты не смейся и не шути: в роман все
уходит — это не
то, что драма или комедия — это как океан: берегов нет, или не видать; не тесно, все уместится там. И знаешь, кто навел меня на мысль о романе: наша общая знакомая, помнишь Анну Петровну?
Он бросался к Плутарху, чтоб только дальше
уйти от современной жизни, но и
тот казался ему сух, не представлял рисунка, картин, как
те книги, потом как Телемак, а еще потом — как «Илиада».
— Да, упасть в обморок не от
того, от чего вы упали, а от
того, что осмелились распоряжаться вашим сердцем, потом
уйти из дома и сделаться его женой. «Сочиняет, пишет письма, дает уроки, получает деньги, и этим живет!» В самом деле, какой позор! А они, — он опять указал на предков, — получали, ничего не сочиняя, и проедали весь свой век чужое — какая слава!.. Что же сталось с Ельниным?
— Да, вот с этими, что порхают по гостиным, по ложам, с псевдонежными взглядами, страстно-почтительными фразами и заученным остроумием. Нет, кузина, если я говорю о себе,
то говорю, что во мне есть; язык мой верно переводит голос сердца. Вот год я у вас:
ухожу и уношу мысленно вас с собой, и что чувствую,
то сумею выразить.
Часто с Райским
уходили они в эту жизнь. Райский как дилетант — для удовлетворения мгновенной вспышки воображения, Козлов — всем существом своим; и Райский видел в нем в эти минуты
то же лицо, как у Васюкова за скрипкой, и слышал живой, вдохновенный рассказ о древнем быте или, напротив, сам увлекал его своей фантазией — и они полюбили друг в друге этот живой нерв, которым каждый был по-своему связан с знанием.
Соперников она учила, что и как говорить, когда спросят о ней, когда и где были вчера, куда
уходили, что шептали, зачем пошли в темную аллею или в беседку, зачем приходил вечером
тот или другой — все.
Но Райский раза три повел его туда. Леонтий не обращал внимания на Ульяну Андреевну и жадно ел, чавкая вслух и думая о другом, и потом робко
уходил домой, не говоря ни с кем, кроме соседа,
то есть Райского.
Он смущался,
уходил и сам не знал, что с ним делается. Перед выходом у всех оказалось что-нибудь: у кого колечко, у кого вышитый кисет, не говоря о
тех знаках нежности, которые не оставляют следа по себе. Иные удивлялись, кто почувствительнее, ударились в слезы, а большая часть посмеялись над собой и друг над другом.
— Есть одно искусство: оно лишь может удовлетворить современного художника: искусство слова, поэзия: оно безгранично. Туда
уходит и живопись, и музыка — и еще там есть
то, чего не дает ни
то, ни другое…
— Право, ребята, помяните мое слово, — продолжал первый голос, — у кого грудь ввалилась, волосы из дымчатых сделались красными, глаза
ушли в лоб, —
тот беспременно умрет… Прощай, Мотенька: мы тебе гробок сколотим да поленцо в голову положим…
Она ласкает их, кормит, лакомит, раздражает их самолюбие. Они адски едят, пьют, накурят и
уйдут. А она под рукой распускает слух, что
тот или другой «страдает» по ней.
Марфенька, обыкновенно все рассказывавшая бабушке, колебалась, рассказать ли ей или нет о
том, что брат навсегда отказался от ее ласк, и кончила
тем, что
ушла спать, не рассказавши. Собиралась не раз, да не знала, с чего начать. Не сказала также ничего и о припадке «братца», легла пораньше, но не могла заснуть скоро: щеки и уши все горели.
Вчера она досидела до конца вечера в кабинете Татьяны Марковны: все были там, и Марфенька, и Тит Никонович. Марфенька работала, разливала чай, потом играла на фортепиано. Вера молчала, и если ее спросят о чем-нибудь,
то отвечала, но сама не заговаривала. Она чаю не пила, за ужином раскопала два-три блюда вилкой, взяла что-то в рот, потом съела ложку варенья и тотчас после стола
ушла спать.
Чем менее Райский замечал ее,
тем она была с ним ласковее, хотя, несмотря на требование бабушки, не поцеловала его, звала не братом, а кузеном, и все еще не переходила на ты, а он уже перешел, и бабушка приказывала и ей перейти. А чуть лишь он открывал на нее большие глаза, пускался в расспросы, она становилась чутка, осторожна и
уходила в себя.
— А вот узнаешь: всякому свой! Иному дает на всю жизнь — и несет его, тянет точно лямку. Вон Кирила Кирилыч… — бабушка сейчас бросилась к любимому своему способу, к примеру, — богат, здоровехонек, весь век хи-хи-хи, да ха-ха-ха, да жена вдруг
ушла: с
тех пор и повесил голову, — шестой год ходит, как тень… А у Егора Ильича…
Она несколько раз
уходила и, наконец, совсем
ушла и подсылала
то Марину,
то Якова потушить свечи, кроме одной, закрыть ставни: все не действовало.
Бережкова
ушла, нисколько не смущаясь этим явлением, которое повторялось ежемесячно и сопровождалось все одними и
теми же сценами. Яков стал звать Опенкина, стараясь, с помощью Марины, приподнять его с пола.
Но все еще он не завоевал себе
того спокойствия, какое налагала на него Вера: ему бы надо
уйти на целый день, поехать с визитами, уехать гостить на неделю за Волгу, на охоту, и забыть о ней. А ему не хочется никуда: он целый день сидит у себя, чтоб не встретить ее, но ему приятно знать, что она тут же в доме. А надо добиться, чтоб ему это было все равно.
Он засмеялся и
ушел от нее — думать о Вере, с которой он все еще не нашел случая объясниться «о новом чувстве» и о
том, сколько оно счастья и радости приносит ему.
Но какие капитальные препятствия встретились ему? Одно — она отталкивает его, прячется,
уходит в свои права, за свою девическую стену, стало быть… не хочет. А между
тем она не довольна всем положением, рвется из него, стало быть, нуждается в другом воздухе, другой пище, других людях. Кто же ей даст новую пищу и воздух? Где люди?
Он
ушел, а Татьяна Марковна все еще стояла в своей позе, с глазами, сверкающими гневом, передергивая на себе, от волнения, шаль. Райский очнулся от изумления и робко подошел к ней, как будто не узнавая ее, видя в ней не бабушку, а другую, незнакомую ему до
тех пор женщину.
Вера приходила,
уходила, он замечал это, но не вздрагивал, не волновался, не добивался ее взгляда, слова и, вставши однажды утром, почувствовал себя совершенно твердым,
то есть равнодушным и свободным, не только от желания добиваться чего-нибудь от Веры, но даже от желания приобретать ее дружбу.
— Забыли, как ловили за талию, когда я хотела
уйти!.. Кто на коленях стоял? Кто ручки целовал! Нате, поцелуйте, неблагодарный! А я для вас
та же Уленька!
— Ты, мой батюшка, что! — вдруг всплеснув руками, сказала бабушка, теперь только заметившая Райского. — В каком виде! Люди, Егорка! — да как это вы угораздились сойтись? Из какой
тьмы кромешной! Посмотри, с тебя течет, лужа на полу! Борюшка! ведь ты
уходишь себя! Они домой ехали, а тебя кто толкал из дома? Вот — охота пуще неволи! Поди, поди переоденься, — да рому к чаю! — Иван Иваныч! — вот и вы пошли бы с ним… Да знакомы ли вы? Внук мой, Борис Павлыч Райский — Иван Иваныч Тушин!..
—
Уйду, если станете говорить. Дайте мне только оправиться, а
то я перепугаю всех, я вся дрожу… Сейчас же к бабушке!
— Ах, Татьяна Марковна, я вам так благодарна, так благодарна! Вы лучше родной — и Николая моего избаловали до
того, что этот поросенок сегодня мне вдруг дорогой слил пулю: «Татьяна Марковна, говорит, любит меня больше родной матери!» Хотела я ему уши надрать, да на козлы
ушел от меня и так гнал лошадей, что я всю дорогу дрожала от страху.
«Говорят: „Кто не верит —
тот не любит“, — думала она, — я не верю ему, стало быть… и я… не люблю его? Отчего же мне так больно, тяжело… что он
уходит? Хочется упасть и умереть здесь!..»
И только, Борис Павлыч! Как мне грустно это,
то есть что «только» и что я не могу тебе сообщить чего-нибудь повеселее, как, например, вроде
того, что кузина твоя, одевшись в темную мантилью,
ушла из дома, что на углу ждала ее и умчала куда-то наемная карета, что потом видели ее с Милари возвращающуюся бледной, а его торжествующим, и расстающихся где-то на перекрестке и т. д. Ничего этого не было!
— Ты скажи мне, что с тобой, Вера? Ты
то проговариваешься,
то опять
уходишь в тайну; я в потемках, я не знаю ничего… Тогда, может быть, я найду и средство…
После третьего выстрела он прислушался минут семь, но, не слыша ничего, до
того нахмурился, что на минуту как будто постарел, медленно взял ружье и нехотя пошел по дорожке, по-видимому с намерением
уйти, но замедлял, однако, шаг, точно затрудняясь идти в темноте. Наконец пошел решительным шагом — и вдруг столкнулся с Верой.
Притом одна материальная победа, обладание Верой не доставило бы ему полного удовлетворения, как доставило бы над всякой другой. Он,
уходя, злился не за
то, что красавица Вера ускользает от него, что он тратил на нее время, силы, забывал «дело». Он злился от гордости и страдал сознанием своего бессилия. Он одолел воображение, пожалуй — так называемое сердце Веры, но не одолел ее ума и воли.
С таким же немым, окаменелым ужасом, как бабушка, как новгородская Марфа, как
те царицы и княгини —
уходит она прочь, глядя неподвижно на небо, и, не оглянувшись на столп огня и дыма, идет сильными шагами, неся выхваченного из пламени ребенка, ведя дряхлую мать и взглядом и ногой толкая вперед малодушного мужа, когда он, упав, грызя землю, смотрит назад и проклинает пламя…
«Моя ошибка была
та, что я предсказывал тебе эту истину: жизнь привела бы к ней нас сама. Я отныне не трогаю твоих убеждений; не они нужны нам, — на очереди страсть. У нее свои законы; она смеется над твоими убеждениями, — посмеется со временем и над бесконечной любовью. Она же теперь пересиливает и меня, мои планы… Я покоряюсь ей, покорись и ты. Может быть, вдвоем, действуя заодно, мы отделаемся от нее дешево и
уйдем подобру и поздорову, а в одиночку тяжело и скверно.
Все это неслось у ней в голове, и она
то хваталась опять за перо и бросала,
то думала пойти сама, отыскать его, сказать ему все это, отвернуться и
уйти — и она бралась за мантилью, за косынку, как, бывало, когда торопилась к обрыву. И теперь, как тогда, руки напрасно искали мантилью, косынку. Все выпадало из рук, и она, обессиленная, садилась на диван и не знала, что делать.
Та сказала, что барыня после чаю
ушла куда-то, взяв с собой Савелья.
Тушин опять покачал ель, но молчал. Он входил в положение Марка и понимал, какое чувство горечи или бешенства должно волновать его, и потому не отвечал злым чувством на злобные выходки, сдерживая себя, а только тревожился
тем, что Марк, из гордого упрямства, чтоб не быть принуждену
уйти, или по остатку раздраженной страсти, еще сделает попытку написать или видеться и встревожит Веру. Ему хотелось положить совсем конец этим покушениям.
«Нечестно венчаться, когда не веришь!» — гордо сказал он ей, отвергая обряд и «бессрочную любовь» и надеясь достичь победы без этой жертвы, а теперь предлагает
тот же обряд! Не предвидел! Не оценил вовремя Веру, отвергнул, гордо
ушел… и оценил через несколько дней!
В
то время как Райский
уходил от нее, Тушин прислал спросить ее, может ли он ее видеть. Она велела просить.
— В Ивана Ивановича — это хуже всего. Он тут ни сном, ни духом не виноват… Помнишь, в день рождения Марфеньки, — он приезжал, сидел тут молча, ни с кем ни слова не сказал, как мертвый, и ожил, когда показалась Вера? Гости видели все это. И без
того давно не тайна, что он любит Веру; он не мастер таиться. А тут заметили, что он
ушел с ней в сад, потом она скрылась к себе, а он уехал… Знаешь ли, зачем он приезжал?
— Нашел на ком спрашивать! На нее нечего пенять, она смешна, и ей не поверили. А
тот старый сплетник узнал, что Вера
уходила, в рожденье Марфеньки, с Тушиным в аллею, долго говорила там, а накануне пропадала до ночи и после слегла, — и переделал рассказ Полины Карповны по-своему. «Не с Райским, говорит, она гуляла ночью и накануне, а с Тушиным!..» От него и пошло по городу! Да еще там пьяная баба про меня наплела… Тычков все разведал…