Неточные совпадения
Правда ли это, нет ли — знали только они сами. Но
правда то, что он ежедневно являлся к ней, или к обеду, или вечером, и там кончал свой день. К этому все привыкли и дальнейших догадок на этот счет никаких не делали.
Между
тем затеяли пирушку, пригласили Райского, и он слышал одно:
то о колорите,
то о бюстах, о руках, о ногах, о «
правде» в искусстве, об академии, а в перспективе — Дюссельдорф, Париж, Рим. Отмеривали при нем года своей практики, ученичества, или «мученичества», прибавлял Райский. Семь, восемь лет — страшные цифры. И все уже взрослые.
— Нет, портрет — это слабая, бледная копия; верен только один луч ваших глаз, ваша улыбка, и
то не всегда: вы редко так смотрите и улыбаетесь, как будто боитесь. Но иногда это мелькнет; однажды мелькнуло, и я поймал, и только намекнул на
правду, и уж смотрите, что вышло. Ах, как вы были хороши тогда!
— Если это неправда,
то… что обидного в моей догадке? — сказал он, — а если
правда,
то опять-таки… что обидного в этой
правде? Подумайте над этой дилеммой, кузина, и покайтесь, что вы напрасно хотели подавить достоинство вашего бедного cousin!
— Послушайте, cousin… — начала она и остановилась на минуту, затрудняясь, по-видимому, продолжать, — положим, если б… enfin si c’etait vrai [словом, если б это была
правда (фр.).] — это быть не может, — скороговоркой, будто в скобках, прибавила она, — но что… вам… за дело после
того, как…
— Что ж, это не
правда? — добавил Райский, — скажите по совести! Я согласен с вами, что я принадлежу к числу
тех художников, которых вы назвали… как?
— Это
правда, — заметил Марк. — Я пошел бы прямо к делу, да
тем и кончил бы! А вот вы сделаете
то же, да будете уверять себя и ее, что влезли на высоту и ее туда же затащили — идеалист вы этакий! Порисуйтесь, порисуйтесь! Может быть, и удастся. А
то что томить себя вздохами, не спать, караулить, когда беленькая ручка откинет лиловую занавеску… ждать по неделям от нее ласкового взгляда…
Она чувствовала условную ложь этой формы и отделалась от нее, добиваясь
правды. В ней много именно
того, чего он напрасно искал в Наташе, в Беловодовой: спирта, задатков самобытности, своеобразия ума, характера — всех
тех сил, из которых должна сложиться самостоятельная, настоящая женщина и дать направление своей и чужой жизни, многим жизням, осветить и согреть целый круг, куда поставит ее судьба.
— Полно тебе вздор молоть, Нил Андреич! Смотри, ты багровый совсем стал:
того и гляди, лопнешь от злости. Выпей лучше воды! Какой секрет, кто сказал? Да я сказала, и сказала
правду! — прибавила она. — Весь город это знает.
— А ты урод, только хороший урод! — заключила она, сильно трепля его по плечу. — Поди же, съезди к губернатору и расскажи по
правде, как было дело, чтоб
тот не наплел вздору, а я поеду к Полине Карповне и попрошу у ней извинения.
— Ей-богу, не знаю: если это игра, так она похожа на
ту, когда человек ставит последний грош на карту, а другой рукой щупает пистолет в кармане. Дай руку, тронь сердце, пульс и скажи, как называется эта игра? Хочешь прекратить пытку: скажи всю
правду — и страсти нет, я покоен, буду сам смеяться с тобой и уезжаю завтра же. Я шел, чтоб сказать тебе это…
Видишь ли, Вера, как прекрасна страсть, что даже один след ее кладет яркую печать на всю жизнь, и люди не решаются сознаться в
правде —
то есть что любви уже нет, что они были в чаду, не заметили, прозевали ее, упиваясь, и что потом вся жизнь их окрашена в
те великолепные цвета, которыми горела страсть!..
— Да, да, не скажет, это
правда — от нее не добьешься! — прибавила успокоенная бабушка, — не скажет! Вот
та шептунья, попадья, все знает, что у ней на уме: да и
та скорей умрет, а не скажет ее секретов. Свои сейчас разроняет, только подбирай, а ее — Боже сохрани!
— Вы или бабушка
правду сказали: мы больше не дети, и я виноват только
тем, что не хотел замечать этого, хоть сердце мое давно заметило, что вы не дитя…
— Он не романтик, а поэт, артист, — сказала она. — Я начинаю верить в него. В нем много чувства,
правды… Я ничего не скрыла бы от него, если б у него у самого не было ко мне
того, что он называл страстью. Только чтоб его немного охладить, я решаюсь на эту глупую, двойную роль… Лишь отрезвится, я сейчас ему скажу первая все — и мы будем друзья…
«Да,
правда, роза в полном блеске! — подумал Райский со вздохом, — а
та — как лилия, „до коей“ уже, кажется, касается не ветерок, а ураган».
Нет, это не его женщина! За женщину страшно, за человечество страшно, — что женщина может быть честной только случайно, когда любит, перед
тем только, кого любит, и только в
ту минуту, когда любит, или тогда, наконец, когда природа отказала ей в красоте, следовательно — когда нет никаких страстей, никаких соблазнов и борьбы, и нет никому дела до ее
правды и лжи!
«Я старался и без тебя, как при тебе, и служил твоему делу верой и
правдой,
то есть два раза играл с милыми „барышнями“ в карты, так что братец их, Николай Васильевич, прозвал меня женихом Анны Васильевны и так разгулялся однажды насчет будущей нашей свадьбы, что был вытолкан обеими сестрицами в спину и не получил ни гроша субсидии, за которой было явился.
— Послушайте, Вера, оставим спор. Вашими устами говорит
та же бабушка, только, конечно, иначе, другим языком. Все это годилось прежде, а теперь потекла другая жизнь, где не авторитеты, не заученные понятия, а
правда пробивается наружу…
— Да, это
правда: если б не решилась,
то потому только, что боялась бы ее… — шептала она.
Его новые
правда и жизнь не тянули к себе ее здоровую и сильную натуру, а послужили только к
тому, что она разобрала их по клочкам и осталась вернее своей истине.
— Что —
правда? — спросила она, вслушиваясь в этот внезапный, радостный тон. — Вы что-то другое хотите сказать, а не
то, что я думала… — покойнее прибавила она.
Она прислушивалась к обещанным им благам, читала приносимые им книги, бросалась к старым авторитетам, сводила их про себя на очную ставку — но не находила ни новой жизни, ни счастья, ни
правды, ничего
того, что обещал, куда звал смелый проповедник.
Между
тем, отрицая в человеке человека — с душой, с правами на бессмертие, он проповедовал какую-то
правду, какую-то честность, какие-то стремления к лучшему порядку, к благородным целям, не замечая, что все это делалось ненужным при
том, указываемом им, случайном порядке бытия, где люди, по его словам, толпятся, как мошки в жаркую погоду в огромном столбе, сталкиваются, мятутся, плодятся, питаются, греются и исчезают в бестолковом процессе жизни, чтоб завтра дать место другому такому же столбу.
Вглядевшись и вслушавшись во все, что проповедь юного апостола выдавала за новые
правды, новое благо, новые откровения, она с удивлением увидела, что все
то, что было в его проповеди доброго и верного, — не ново, что оно взято из
того же источника, откуда черпали и не новые люди, что семена всех этих новых идей, новой «цивилизации», которую он проповедовал так хвастливо и таинственно, заключены в старом учении.
Между
тем она, по страстной, нервной натуре своей, увлеклась его личностью, влюбилась в него самого, в его смелость, в самое это стремление к новому, лучшему — но не влюбилась в его учение, в его новые
правды и новую жизнь, и осталась верна старым, прочным понятиям о жизни, о счастье. Он звал к новому делу, к новому труду, но нового дела и труда, кроме раздачи запрещенных книг, она не видела.
Стало быть, ей, Вере, надо быть бабушкой в свою очередь, отдать всю жизнь другим и путем долга, нескончаемых жертв и труда, начать «новую» жизнь, непохожую на
ту, которая стащила ее на дно обрыва… любить людей,
правду, добро…
«Нет, это не ограниченность в Тушине, — решал Райский, — это — красота души, ясная, великая! Это само благодушие природы, ее лучшие силы, положенные прямо в готовые прочные формы. Заслуга человека тут — почувствовать и удержать в себе эту красоту природной простоты и уметь достойно носить ее,
то есть ценить ее, верить в нее, быть искренним, понимать прелесть
правды и жить ею — следовательно, ни больше, ни меньше, как иметь сердце и дорожить этой силой, если не выше силы ума,
то хоть наравне с нею.
Она не без гордости видела в этом очерке Райского косвенную похвалу и себе за
то, что тонко оценила и умела полюбить в Тушине —
правду простой натуры.
— Вот видите, без моего «ума и сердца», сами договорились до
правды, Иван Иванович! Мой «ум и сердце» говорили давно за вас, да не судьба! Стало быть, вы из жалости взяли бы ее теперь, а она вышла бы за вас — опять скажу — ради вашего… великодушия…
Того ли вы хотите? Честно ли и правильно ли это и способны ли мы с ней на такой поступок? Вы знаете нас…