Он свои художнические требования переносил в жизнь, мешая их с общечеловеческими, и писал последнюю
с натуры, и тут же, невольно и бессознательно, приводил в исполнение древнее мудрое правило, «познавал самого себя», с ужасом вглядывался и вслушивался в дикие порывы животной, слепой натуры, сам писал ей казнь и чертил новые законы, разрушал в себе «ветхого человека» и создавал нового.
Неточные совпадения
Страстей, широких движений, какой-нибудь дальней и трудной цели — не могло дать: не по
натуре ей! А дало бы хаос, повело бы к недоумениям — и много-много, если б разрешилось претензией съездить в Москву, побывать на бале в Дворянском собрании, привезти платье
с Кузнецкого моста и потом хвастаться этим до глубокой старости перед мелкими губернскими чиновницами.
Он, однако, продолжал работать над собой, чтобы окончательно завоевать спокойствие, опять ездил по городу, опять заговаривал
с смотрительской дочерью и предавался необузданному веселью от ее ответов. Даже иногда вновь пытался возбудить в Марфеньке какую-нибудь искру поэтического, несколько мечтательного, несколько бурного чувства, не к себе, нет, а только повеять на нее каким-нибудь свежим и новым воздухом жизни, но все отскакивало от этой ясной, чистой и тихой
натуры.
Райский пришел к себе и начал
с того, что списал письмо Веры слово в слово в свою программу, как материал для характеристики. Потом он погрузился в глубокое раздумье, не о том, что она писала о нем самом: он не обиделся ее строгими отзывами и сравнением его
с какой-то влюбчивой Дашенькой. «Что она смыслит в художественной
натуре!» — подумал он.
Но не требовать этого, значит тоже ничего не требовать, оскорблять женщину, ее человеческую
натуру, творчество Бога, значит прямо и грубо отказывать ей в правах на равенство
с мужчиной, на что женщины справедливо жалуются.
Получая изредка ее краткие письма, где дружеский тон смешивался
с ядовитым смехом над его страстью, над стремлениями к идеалам, над игрой его фантазии, которою он нередко сверкал в разговорах
с ней, он сам заливался искренним смехом и потом почти плакал от грусти и от бессилия рассказать себя, дать ключ к своей
натуре.
И если ужасался, глядясь сам в подставляемое себе беспощадное зеркало зла и темноты, то и неимоверно был счастлив, замечая, что эта внутренняя работа над собой, которой он требовал от Веры, от живой женщины, как человек, и от статуи, как художник, началась у него самого не
с Веры, а давно, прежде когда-то, в минуты такого же раздвоения
натуры на реальное и фантастическое.
С другой, жгучей и разрушительной страстью он искренно и честно продолжал бороться, чувствуя, что она не разделена Верою и, следовательно, не может разрешиться, как разрешается у двух взаимно любящих честных
натур, в тихое и покойное течение, словом, в счастье, в котором, очистившись от животного бешенства, она превращается в человеческую любовь.
— О, как больно здесь! — стонал он. — Вера-кошка! Вера-тряпка… слабонервная, слабосильная… из тех падших, жалких
натур, которых поражает пошлая, чувственная страсть, — обыкновенно к какому-нибудь здоровому хаму!.. Пусть так — она свободна, но как она смела ругаться над человеком, который имел неосторожность пристраститься к ней, над братом, другом!.. —
с яростью шипел он, — о, мщение, мщение!
А она, совершив подвиг, устояв там, где падают ничком мелкие
натуры, вынесши и свое и чужое бремя
с разумом и величием, тут же, на его глазах, мало-помалу опять обращалась в простую женщину, уходила в мелочи жизни, как будто пряча свои силы и величие опять — до случая, даже не подозревая, как она вдруг выросла, стала героиней и какой подвиг совершила.
Викентьеву это молчание, сдержанность, печальный тон были не по
натуре. Он стал подговаривать мать попросить у Татьяны Марковны позволения увезти невесту и уехать опять в Колчино до свадьбы, до конца октября. К удовольствию его, согласие последовало легко и скоро, и молодая чета, как пара ласточек,
с веселым криком улетела от осени к теплу, свету, смеху, в свое будущее гнездо.
Убеждений мы не в силах изменить, как не в силах изменить
натуру, а притворяться не сможем оба. Это не логично и не честно. Надо высказаться и согласиться во всем; мы сделали первое и не пришли к соглашению; следовательно, остается молчать и быть счастливыми помимо убеждений; страсть не требует их. Будем молчать и будем счастливы. Надеюсь, ты
с этой логикой согласишься».
Я сохраню, впрочем, эти листки: может быть… Нет, не хочу обольщать себя неверной надеждой! Творчество мое не ладит
с пером. Не по
натуре мне вдумываться в сложный механизм жизни! Я пластик, повторяю: мое дело только видеть красоту — и простодушно, «не мудрствуя лукаво», отражать ее в создании…
Портрет Анны, одно и то же и писанное
с натуры им и Михайловым, должно бы было показать Вронскому разницу, которая была между ним и Михайловым; но он не видал ее. Он только после Михайлова перестал писать свой портрет Анны, решив, что это теперь было излишне. Картину же свою из средневековой жизни он продолжал. И он сам, и Голенищев, и в особенности Анна находили, что она была очень хороша, потому что была гораздо более похожа на знаменитые картины, чем картина Михайлова.
Неточные совпадения
Между тем псы заливались всеми возможными голосами: один, забросивши вверх голову, выводил так протяжно и
с таким старанием, как будто за это получал бог знает какое жалованье; другой отхватывал наскоро, как пономарь; промеж них звенел, как почтовый звонок, неугомонный дискант, вероятно молодого щенка, и все это, наконец, повершал бас, может быть, старик, наделенный дюжею собачьей
натурой, потому что хрипел, как хрипит певческий контрабас, когда концерт в полном разливе: тенора поднимаются на цыпочки от сильного желания вывести высокую ноту, и все, что ни есть, порывается кверху, закидывая голову, а он один, засунувши небритый подбородок в галстук, присев и опустившись почти до земли, пропускает оттуда свою ноту, от которой трясутся и дребезжат стекла.
— Ну нет, в силах! У тетушки
натура крепковата. Это старушка — кремень, Платон Михайлыч! Да к тому ж есть и без меня угодники, которые около нее увиваются. Там есть один, который метит в губернаторы, приплелся ей в родню… бог
с ним! может быть, и успеет! Бог
с ними со всеми! Я подъезжать и прежде не умел, а теперь и подавно: спина уж не гнется.
Известно, что есть много на свете таких лиц, над отделкою которых
натура недолго мудрила, не употребляла никаких мелких инструментов, как-то: напильников, буравчиков и прочего, но просто рубила со своего плеча: хватила топором раз — вышел нос, хватила в другой — вышли губы, большим сверлом ковырнула глаза и, не обскобливши, пустила на свет, сказавши: «Живет!» Такой же самый крепкий и на диво стаченный образ был у Собакевича: держал он его более вниз, чем вверх, шеей не ворочал вовсе и в силу такого неповорота редко глядел на того,
с которым говорил, но всегда или на угол печки, или на дверь.
Что у них немецкая жидкостная
натура, так они воображают, что и
с русским желудком сладят!
«Вот, посмотри, — говорил он обыкновенно, поглаживая его рукою, — какой у меня подбородок: совсем круглый!» Но теперь он не взглянул ни на подбородок, ни на лицо, а прямо, так, как был, надел сафьяновые сапоги
с резными выкладками всяких цветов, какими бойко торгует город Торжок благодаря халатным побужденьям русской
натуры, и, по-шотландски, в одной короткой рубашке, позабыв свою степенность и приличные средние лета, произвел по комнате два прыжка, пришлепнув себя весьма ловко пяткой ноги.