Неточные совпадения
Васюкова нет, явился кто-то
другой. Зрачки у него расширяются, глаза не мигают больше, а все делаются прозрачнее, светлее, глубже и смотрят гордо, умно, грудь дышит медленно и тяжело. По лицу бродит нега,
счастье, кожа становится нежнее, глаза синеют и льют лучи: он стал прекрасен.
— Уф! — говорил он, мучаясь, волнуясь, не оттого, что его поймали и уличили в противоречии самому себе, не оттого, что у него ускользала красавица Софья, а от подозрения только, что
счастье быть любимым выпало
другому. Не будь
другого, он бы покойно покорился своей судьбе.
«Ничего больше не надо для
счастья, — думал он, — умей только остановиться вовремя, не заглядывать вдаль. Так бы сделал
другой на моем месте. Здесь все есть для тихого
счастья — но… это не мое
счастье!» Он вздохнул. «Глаза привыкнут… воображение устанет, — и впечатление износится… иллюзия лопнет, как мыльный пузырь, едва разбудив нервы!..»
— Нет, — начал он, — есть ли кто-нибудь, с кем бы вы могли стать вон там, на краю утеса, или сесть в чаще этих кустов — там и скамья есть — и просидеть утро или вечер, или всю ночь, и не заметить времени, проговорить без умолку или промолчать полдня, только чувствуя
счастье — понимать
друг друга, и понимать не только слова, но знать, о чем молчит
другой, и чтоб он умел читать в этом вашем бездонном взгляде вашу душу, шепот сердца… вот что!
— Тогда только, — продолжал он, стараясь объяснить себе смысл ее лица, — в этом во всем и есть значение, тогда это и роскошь, и
счастье. Боже мой, какое
счастье! Есть ли у вас здесь такой двойник, — это
другое сердце,
другой ум,
другая душа, и поделились ли вы с ним, взамен взятого у него, своей душой и своими мыслями!.. Есть ли?
«А ведь я
друг Леонтья — старый товарищ — и терплю, глядя, как эта честная, любящая душа награждена за свою симпатию! Ужели я останусь равнодушным!.. Но что делать: открыть ему глаза, будить его от этого, когда он так верит, поклоняется чистоте этого… „римского профиля“, так сладко спит в лоне домашнего
счастья — плохая услуга! Что же делать? Вот дилемма! — раздумывал он, ходя взад и вперед по переулку. — Вот что разве: броситься, забить тревогу и смутить это преступное tête-а-tête!..»
— Да, какое бы это было
счастье, — заговорила она вкрадчиво, — жить, не стесняя воли
другого, не следя за
другим, не допытываясь, что у него на сердце, отчего он весел, отчего печален, задумчив? быть с ним всегда одинаково, дорожить его покоем, даже уважать его тайны…
Свидание наедине с Крицкой напомнило ему о его «обязанности к
другу», на которую он так торжественно готовился недавно и от которой отвлекла его Вера. У него даже забилось сердце, когда он оживил в памяти свои намерения оградить домашнее
счастье этого
друга.
«Что это за
счастье, какое и откуда? Ужели от этого лесного „
друга“? — терялся он в догадках. — Но она не прячется, сама трубит об этой дружбе: где же тайна?»
— С тобой случилось что-нибудь, ты счастлива и захотела брызнуть
счастьем на
другого: что бы ни было за этим, я все принимаю, все вынесу — но только позволь мне быть с тобой, не гони, дай остаться…
— Бабушка! у меня
другое счастье и
другое несчастье, нежели у Марфеньки. Вы добры, вы умны, дайте мне свободу…
— Любишь! — с жалостью сказал он, — Боже мой, какой счастливец! И чем он заплатит тебе за громадность
счастья, которое ты даешь? Ты любишь,
друг мой, будь осторожна: кому ты веришь!..
— Да! — сказала она, — хочу, и это одно условие моего
счастья; я
другого не знаю и не желаю…
Свобода с обеих сторон, — и затем — что выпадет кому из нас на долю: радость ли обоим, наслаждение,
счастье, или одному радость, покой,
другому мука и тревоги — это уже не наше дело.
С тайным, захватывающим дыхание ужасом
счастья видел он, что работа чистого гения не рушится от пожара страстей, а только останавливается, и когда минует пожар, она идет вперед, медленно и туго, но все идет — и что в душе человека, независимо от художественного, таится
другое творчество, присутствует
другая живая жажда, кроме животной,
другая сила, кроме силы мышц.
С
другой, жгучей и разрушительной страстью он искренно и честно продолжал бороться, чувствуя, что она не разделена Верою и, следовательно, не может разрешиться, как разрешается у двух взаимно любящих честных натур, в тихое и покойное течение, словом, в
счастье, в котором, очистившись от животного бешенства, она превращается в человеческую любовь.
— Долг, — повторила она настойчиво, — за отданные
друг другу лучшие годы
счастья платить взаимно остальную жизнь…
Неизвестность, ревность, пропавшие надежды на
счастье и впереди все те же боли страсти, среди которой он не знал ни тихих дней, ни ночей, ни одной минуты отдыха! Засыпал он мучительно, трудно. Сон не сходил, как
друг, к нему, а являлся, как часовой, сменить
другой мукой муку бдения.
Надо вырвать корень болезни, а он был не в одной Вере, но и в бабушке — и во всей сложной совокупности
других обстоятельств: ускользнувшее
счастье, разлука, поблекшие надежды жизни — все! Да, Веру нелегко утешить!
Тут кончались его мечты, не смея идти далее, потому что за этими и следовал естественный вопрос о том, что теперь будет с нею? Действительно ли кончилась ее драма? Не опомнился ли Марк, что он теряет, и не бросился ли догонять уходящее
счастье? Не карабкается ли за нею со дна обрыва на высоту? Не оглянулась ли и она опять назад? Не подали ли они
друг другу руки навсегда, чтоб быть счастливыми, как он, Тушин, и как сама Вера понимают
счастье?
— Она вам доверяет, стало быть, вы можете объяснить ей, как дико противиться
счастью. Ведь она не найдет его там, у себя… Вы посоветовали бы ей не мучать себя и
другого и постарались бы поколебать эту бабушкину мораль… Притом я предлагаю ей…
— И честно, и правильно, если она чувствует ко мне, что говорит. Она любит меня, как «человека», как
друга: это ее слова, — ценит, конечно, больше, нежели я стою… Это большое
счастье! Это ведь значит, что со временем… полюбила бы — как доброго мужа…
Ужели даром бился он в этой битве и устоял на ногах, не добыв погибшего
счастья. Была одна только неодолимая гора: Вера любила
другого, надеялась быть счастлива с этим
другим — вот где настоящий обрыв! Теперь надежда ее умерла, умирает, по словам ее («а она никогда не лжет и знает себя», — подумал он), — следовательно, ничего нет больше, никаких гор! А они не понимают, выдумывают препятствия!
Счастье их слишком молодо и эгоистически захватывало все вокруг. Они никого и ничего почти не замечали, кроме себя. А вокруг были грустные или задумчивые лица. С полудня наконец и молодая чета оглянулась на
других и отрезвилась от эгоизма. Марфенька хмурилась и все льнула к брату. За завтраком никто ничего не ел, кроме Козлова, который задумчиво и грустно один съел машинально блюдо майонеза, вздыхая, глядя куда-то в неопределенное пространство.