Неточные совпадения
В самом деле, у него чуть не погасла
вера в честь, честность, вообще в человека. Он, не желая, не стараясь, часто бегая прочь, изведал этот «чудесный мир» —
силою своей впечатлительной натуры, вбиравшей в себя, как губка, все задевавшие его явления.
А если просто слаб, силенки нет, значит,
веры нет: когда есть
вера, есть и
сила.
Открытие в
Вере смелости ума, свободы духа, жажды чего-то нового — сначала изумило, потом ослепило двойной
силой красоты — внешней и внутренней, а наконец отчасти напугало его, после отречения ее от «мудрости».
Чтобы уже довершить над собой победу, о которой он, надо правду сказать, хлопотал из всех
сил, не спрашивая себя только, что кроется под этим рвением: искреннее ли намерение оставить
Веру в покое и уехать или угодить ей, принести «жертву», быть «великодушным», — он обещал бабушке поехать с ней с визитами и даже согласился появиться среди ее городских гостей, которые приедут в воскресенье «на пирог».
«А почему ж нет? — ревниво думал опять, — женщины любят эти рослые фигуры, эти открытые лица, большие здоровые руки — всю эту рабочую
силу мышц… Но ужели
Вера!..»
Пробегая мысленно всю нить своей жизни, он припоминал, какие нечеловеческие боли терзали его, когда он падал, как медленно вставал опять, как тихо чистый дух будил его, звал вновь на нескончаемый труд, помогая встать, ободряя, утешая, возвращая ему
веру в красоту правды и добра и
силу — подняться, идти дальше, выше…
Тогда казалось ему, что он любил
Веру такой любовью, какою никто другой не любил ее, и сам смело требовал от нее такой же любви и к себе, какой она не могла дать своему идолу, как бы страстно ни любила его, если этот идол не носил в груди таких же
сил, такого же огня и, следовательно, такой же любви, какая была заключена в нем и рвалась к ней.
— Я уеду,
Вера, — сказал он вслух, — я измучен, у меня нет
сил больше, я умру… Прощай! зачем ты обманула меня? зачем вызвала? зачем ты здесь? Чтоб наслаждаться моими муками!.. Уеду, пусти меня!
Средство или ключ к ее горю, если и есть — в руках самой
Веры, но она никому не вверяет его, и едва теперь только, когда
силы изменяют, она обронит намек, слово, и опять в испуге отнимет и спрячется. Очевидно — она не в
силах одна рассечь своего гордиева узла, а гордость или привычка жить своими
силами — хоть погибать, да жить ими — мешает ей высказаться!
— Не этой
силой хотел бы я удержать тебя,
Вера!
Притом одна материальная победа, обладание
Верой не доставило бы ему полного удовлетворения, как доставило бы над всякой другой. Он, уходя, злился не за то, что красавица
Вера ускользает от него, что он тратил на нее время,
силы, забывал «дело». Он злился от гордости и страдал сознанием своего бессилия. Он одолел воображение, пожалуй — так называемое сердце
Веры, но не одолел ее ума и воли.
Он это видел, гордился своим успехом в ее любви, и тут же падал, сознаваясь, что, как он ни бился развивать
Веру, давать ей свой свет, но кто-то другой, ее
вера, по ее словам, да какой-то поп из молодых, да Райский с своей поэзией, да бабушка с моралью, а еще более — свои глаза, свой слух, тонкое чутье и женские инстинкты, потом воля — поддерживали ее
силу и давали ей оружие против его правды, и окрашивали старую, обыкновенную жизнь и правду в такие здоровые цвета, перед которыми казалась и бледна, и пуста, и фальшива, и холодна — та правда и жизнь, какую он добывал себе из новых, казалось бы — свежих источников.
Вера внутренне ужаснулась этого невозможного испытания, сверх
сил, и замялась.
Но ужас охватил
Веру от этой снисходительности. Ей казалось, как всегда, когда совесть тревожит, что бабушка уже угадала все и ее исповедь опоздает. Еще минута, одно слово — и она кинулась бы на грудь ей и сказала все! И только
силы изменили ей и удержали, да еще мысль — сделать весь дом свидетелем своей и бабушкиной драмы.
Иногда, в этом безусловном рвении к какой-то новой правде, виделось ей только неуменье справиться с старой правдой, бросающееся к новой, которая давалась не опытом и борьбой всех внутренних
сил, а гораздо дешевле, без борьбы и сразу, на основании только слепого презрения ко всему старому, не различавшего старого зла от старого добра, и принималась на
веру от не проверенных ничем новых авторитетов, невесть откуда взявшихся новых людей — без имени, без прошедшего, без истории, без прав.
К вечеру второго дня нашли
Веру, сидящую на полу, в углу большой залы, полуодетую. Борис и жена священника, приехавшая в тот день, почти
силой увели ее оттуда и положили в постель.
Бабушка лежала с закрытой головой. Он боялся взглянуть, спит ли она или все еще одолевает своей
силой силу горя. Он на цыпочках входил к
Вере и спрашивал Наталью Ивановну: «Что она?»
Вера, очнувшись на груди этой своей матери, в потоках слез, без слов, в судорогах рыданий, изливала свою исповедь, раскаяние, горе, всю вдруг прорвавшуюся
силу страданий.
Вера сжала ее всей своей
силой.
Например, если б бабушка на полгода или на год отослала ее с глаз долой, в свою дальнюю деревню, а сама справилась бы как-нибудь с своими обманутыми и поруганными чувствами доверия, любви и потом простила, призвала бы ее, но долго еще не принимала бы ее в свою любовь, не дарила бы лаской и нежностью, пока
Вера несколькими годами, работой всех
сил ума и сердца, не воротила бы себе права на любовь этой матери — тогда только успокоилась бы она, тогда настало бы искупление или, по крайней мере, забвение, если правда, что «время все стирает с жизни», как утверждает Райский.
Он иногда даже заставлял их улыбаться. Но он напрасно старался изгнать совсем печаль, тучей севшую на них обеих и на весь дом. Он и сам печалился, видя, что ни уважение его, ни нежность бабушки — не могли возвратить бедной
Вере прежней бодрости, гордости, уверенности в себе,
сил ума и воли.
— Бабушка презирает меня, любит из жалости! Нельзя жить, я умру! — шептала она Райскому. Тот бросался к Татьяне Марковне, передавая ей новые муки
Веры. К ужасу его, бабушка, как потерянная, слушала эти тихие стоны
Веры, не находя в себе
сил утешить ее, бледнела и шла молиться.
Она опять походила на старый женский фамильный портрет в галерее, с суровой важностью, с величием и уверенностью в себе, с лицом, истерзанным пыткой, и с гордостью, осилившей пытку.
Вера чувствовала себя жалкой девочкой перед ней и робко глядела ей в глаза, мысленно меряя свою молодую, только что вызванную на борьбу с жизнью
силу — с этой старой, искушенной в долгой жизненной борьбе, но еще крепкой, по-видимому, несокрушимой
силой.
А Татьяна Марковна старалась угадывать будущее
Веры, боялась, вынесет ли она крест покорного смирения, какой судьба, по ее мнению, налагала, как искупление за «грех»? Не подточит ли сломленная гордость и униженное самолюбие ее нежных, молодых
сил? Излечима ли ее тоска, не обратилась бы она в хроническую болезнь?
Вера, по настоянию бабушки (сама Татьяна Марковна не могла), передала Райскому только глухой намек о ее любви, предметом которой был Ватутин, не сказав ни слова о «грехе». Но этим полудоверием вовсе не решилась для Райского загадка — откуда бабушка, в его глазах старая девушка, могла почерпнуть
силу, чтоб снести, не с девическою твердостью, мужественно, не только самой — тяжесть «беды», но успокоить и
Веру, спасти ее окончательно от нравственной гибели, собственного отчаяния.
Прежде
Вера прятала свои тайны, уходила в себя, царствуя безраздельно в своем внутреннем мире, чуждаясь общества, чувствуя себя сильнее всех окружающих. Теперь стало наоборот. Одиночность
сил, при первом тяжелом опыте, оказалась несостоятельною.
— Бабушка! — заключила
Вера, собравшись опять с
силами. — Я ничего не хочу! Пойми одно: если б он каким-нибудь чудом переродился теперь, стал тем, чем я хотела прежде чтоб он был, — если б стал верить во все, во что я верю, — полюбил меня, как я… хотела любить его, — и тогда я не обернулась бы на его зов…
А вся
сила, весь интерес и твой собственный роман — в
Вере: одну ее и пиши!
Он касался кистью зрачка на полотне, думал поймать правду — и ловил правду чувства, а там, в живом взгляде
Веры, сквозит еще что-то, какая-то спящая
сила. Он клал другую краску, делал тень — и как ни бился, — но у него выходили ее глаза и не выходило ее взгляда.
— Какая нелепость — мучаться и мучать другого! — сказал Марк, вскапывая ногой свежую, нанесенную только утром землю около дерева. — Вы могли бы избавить ее от этой пытки, от нездоровья, от упадка
сил… от всего — если вы… друг ей! Старуха сломала беседку, но не страсть: страсть сломает
Веру… Вы же сами говорите, что она больна…
И Татьяна Марковна, и Райский — чувствовали тяжесть положения и боялись этого суда — конечно, за
Веру.
Вера не боялась, да и не знала ничего. Не до того ей было. Ее поглощала своя внутренняя тревога, ее язва — и она все
силы свои устремила на ее утоление, и пока напрасно.
— Виноват! — вдруг понизив тон, перешедший в робость, сказал он. — Я взялся не за свое дело. Решаю и за
Веру Васильевну, — а вся
сила в ней!
— Виноват опять! — сказал он, — я не в ту
силу поворотил. Оставим речь обо мне, я удалился от предмета. Вы звали меня, чтоб сообщить мне о сплетне, и думали, что это обеспокоит меня, — так? Успокойтесь же и успокойте
Веру Васильевну, увезите ее, — да чтоб она не слыхала об этих толках! А меня это не обеспокоит!
Ему ясно все: отчего она такая? откуда эта нравственная
сила, практическая мудрость, знание жизни, сердца? отчего она так скоро овладела доверием
Веры и успокоила ее, а сама так взволновалась? И
Вера, должно быть, знает все…