Неточные совпадения
Строевую службу он прошел хорошо, протерши лямку около пятнадцати лет в канцеляриях, в должностях исполнителя чужих проектов. Он тонко угадывал мысль начальника, разделял его взгляд на дело и ловко излагал на бумаге разные проекты. Менялся начальник, а с ним и взгляд, и проект: Аянов работал так же умно и ловко и с новым начальником, над новым проектом — и докладные записки его нравились
всем министрам,
при которых он служил.
— Да, это mauvais genre! [дурной тон! (фр.)] Ведь
при вас даже неловко сказать «мужик» или «баба», да еще беременная… Ведь «хороший тон» не велит человеку быть самим собой… Надо стереть с себя
все свое и походить на
всех!
Опекуну она не давала сунуть носа в ее дела и, не признавая никаких документов, бумаг, записей и актов, поддерживала порядок, бывший
при последних владельцах, и отзывалась в ответ на письма опекуна, что
все акты, записи и документы записаны у ней на совести, и она отдаст отчет внуку, когда он вырастет, а до тех пор, по словесному завещанию отца и матери его, она полная хозяйка.
Кучера
при этом звуке быстро прятали трубки за сапоги, потому что она больше
всего на свете боялась пожара и куренье табаку относила — по этой причине — к большим порокам.
Кроме крупных распоряжений, у ней жизнь кишела маленькими заботами и делами. То она заставит девок кроить, шить, то чинить что-нибудь, то варить, чистить. «Делать
все самой» она называла смотреть, чтоб
все при ней делали.
Об этом обрыве осталось печальное предание в Малиновке и во
всем околотке. Там, на дне его, среди кустов, еще
при жизни отца и матери Райского, убил за неверность жену и соперника, и тут же сам зарезался, один ревнивый муж, портной из города. Самоубийцу тут и зарыли, на месте преступления.
Между тем затеяли пирушку, пригласили Райского, и он слышал одно: то о колорите, то о бюстах, о руках, о ногах, о «правде» в искусстве, об академии, а в перспективе — Дюссельдорф, Париж, Рим. Отмеривали
при нем года своей практики, ученичества, или «мученичества», прибавлял Райский. Семь, восемь лет — страшные цифры. И
все уже взрослые.
— Молчи ты, тебя не спрашивают! — опять остановила ее Татьяна Марковна, —
все переговаривает бабушку! Это она
при тебе такая стала; она смирная, а тут вдруг! Чего не выдумает: Маркушку угощать!
Теперь
при ней состоял заезжий юноша, Michel Рамин, приехавший прямо с школьной скамьи в отпуск. Он держал себя прямо, мундир у него с иголочки: он всегда застегнут на
все пуговицы, густо краснеет, на вопросы сиплым, робким басом говорит да-с или нет-с.
— Что вы! Я только говорю, что он лучше
всех здесь: это
все скажут… Губернатор его очень любит и никогда не посылает на следствия: «Что, говорит, ему грязниться там, разбирать убийства да воровства — нравственность испортится! Пусть, говорит, побудет
при мне!..» Он теперь
при нем, и когда не у нас, там обедает, танцует, играет…
Словом, те же желания и стремления, как
при встрече с Беловодовой, с Марфенькой, заговорили и теперь, но только сильнее, непобедимее, потому что Вера была заманчива, таинственно-прекрасна, потому что в ней
вся прелесть не являлась сразу, как в тех двух, и в многих других, а пряталась и раздражала воображение, и это еще
при первом шаге!
Но
при этом
все ему хотелось вдруг принести ей множество каких-нибудь неудобоисполнимых жертв, сделаться ей необходимым, стать исповедником ее мыслей, желаний, совести, показать ей
всю свою силу, душу, ум.
Он готовит их к опыту по каким-то намекам, непонятным для наивных натур, но явным для открытых, острых глаз, которые способны,
при блеске молнии, разрезавшей тучи, схватить
весь рисунок освещенной местности и удержать в памяти.
— А вот этого я и не хочу, — отвечала она, — очень мне весело, что вы придете
при нем — я хочу видеть вас одного: хоть на час будьте мой —
весь мой… чтоб никому ничего не досталось! И я хочу быть —
вся ваша…
вся! — страстно шепнула она, кладя голову ему на грудь. — Я ждала этого, видела вас во сне, бредила вами, не знала, как заманить. Случай помог мне — вы мой, мой, мой! — говорила она, охватывая его руками за шею и целуя воздух.
Все примолкло. Татьяна Марковна подняла на ноги
весь дом. Везде закрывались трубы, окна, двери. Она не только сама боялась грозы, но даже не жаловала тех, кто ее не боялся, считая это за вольнодумство.
Все набожно крестились в доме
при блеске молнии, а кто не перекрестился, того называли «пнем». Егорку выгоняла из передней в людскую, потому что он не переставал хихикать с горничными и в грозу.
Он прислушался: шум опять раздался невдалеке. Он остановился, стук
все ближе и ближе, слышалось торопливое и напряженное шаганье конских копыт в гору, фырканье лошадей и понукающий окрик человека. Молния блистала уже пореже, и потому,
при блеске ее, Райский не мог еще различить экипажа.
Всего лучше
при этом брать с собой косыночку теплую…
Все это глубокомыслие сбывал Райский в дневник с надеждой прочесть его
при свидании Вере, а с ней продолжал меняться коротенькими, дружескими записками.
Козлов по-вчерашнему ходил, пошатываясь, как пьяный, из угла в угол, угрюмо молчал с неблизкими и обнаруживал тоску только
при Райском, слабел и падал духом, жалуясь тихим ропотом, и
все вслушивался в каждый проезжавший экипаж по улице, подходил к дверям в волнении и возвращался в отчаянии.
И язык изменяет ей на каждом шагу; самый образ проявления самоволия мысли и чувства, —
все, что так неожиданно поразило его
при первой встрече с ней,
весь склад ума, наконец, характер, —
все давало ей такой перевес над бабушкой, что из усилия Татьяны Марковны — выручить Веру из какой-нибудь беды, не вышло бы ровно ничего.
Вера была бледна, лицо у ней как камень; ничего не прочтешь на нем. Жизнь точно замерзла, хотя она и говорит с Марьей Егоровной обо
всем, и с Марфенькой и с Викентьевым. Она заботливо спросила у сестры, запаслась ли она теплой обувью, советовала надеть плотное шерстяное платье, предложила свой плед и просила,
при переправе чрез Волгу, сидеть в карете, чтоб не продуло.
Между тем, отрицая в человеке человека — с душой, с правами на бессмертие, он проповедовал какую-то правду, какую-то честность, какие-то стремления к лучшему порядку, к благородным целям, не замечая, что
все это делалось ненужным
при том, указываемом им, случайном порядке бытия, где люди, по его словам, толпятся, как мошки в жаркую погоду в огромном столбе, сталкиваются, мятутся, плодятся, питаются, греются и исчезают в бестолковом процессе жизни, чтоб завтра дать место другому такому же столбу.
Она немного отдохнула, открыв
все Райскому и Тушину. Ей стало будто покойнее. Она сбросила часть тяжести, как моряки в бурю бросают часть груза, чтоб облегчить корабль. Но самый тяжелый груз был на дне души, и ладья ее сидела в воде глубоко, черпала бортами и могла,
при новом ожидаемом шквале, черпнуть и не встать больше.
Он не забирался
при ней на диван прилечь, вставал, когда она подходила к нему, шел за ней послушно в деревню и поле, когда она шла гулять, терпеливо слушал ее объяснения по хозяйству. Во
все, даже мелкие отношения его к бабушке, проникло то удивление, какое вызывает невольно женщина с сильной нравственной властью.
Прежде Вера прятала свои тайны, уходила в себя, царствуя безраздельно в своем внутреннем мире, чуждаясь общества, чувствуя себя сильнее
всех окружающих. Теперь стало наоборот. Одиночность сил,
при первом тяжелом опыте, оказалась несостоятельною.
— Я не за тем пришла к тебе, бабушка, — сказала Вера. — Разве ты не знаешь, что тут
все решено давно? Я ничего не хочу, я едва хожу — и если дышу свободно и надеюсь ожить, так это
при одном условии — чтоб мне ничего не знать, не слыхать, забыть навсегда… А он напомнил! зовет туда, манит счастьем, хочет венчаться!.. Боже мой!..
Райский вспомнил первые впечатления, какие произвел на него Тушин, как он счел его даже немного ограниченным, каким сочли бы, может быть, его,
при первом взгляде и другие, особенно так называемые «умники», требующие прежде
всего внешних признаков ума, его «лоска», «красок», «острия», обладающие этим сами, не обладая часто тем существенным материалом, который должен крыться под лоском и краской.
Барыня обнаружила тут свою обычную предусмотрительность, чтобы не перепились ни кучера, ни повара, ни лакеи.
Все они были нужны: одни готовить завтрак, другие служить
при столе, а третьи — отвезти парадным поездом молодых и
всю свиту до переправы через реку. Перед тем тоже было работы немало. Целую неделю возили приданое за Волгу: гардероб, вещи, множество ценных предметов из старого дома — словом, целое имущество.