Неточные совпадения
Глаза его ничего не видали
перед собой, а смотрели куда-то в другое место, далеко, и там он будто видел что-то особенное, таинственное.
Глаза его становились дики, суровы, а иногда точно плакали.
Целые миры отверзались
перед ним, понеслись видения, открылись волшебные страны. У Райского широко открылись
глаза и уши: он видел только фигуру человека в одном жилете, свеча освещала мокрый лоб,
глаз было не видно. Борис пристально смотрел на него, как, бывало, на Васюкова.
Он ждал только одного от нее: когда она сбросит свою сдержанность, откроется
перед ним доверчиво вся, как она есть, и также забудет, что он тут, что он мешал ей еще недавно жить, был бельмом на
глазу.
Все прочее вылетело опять из головы: бабушкины гости, Марк, Леонтий, окружающая идиллия — пропали из
глаз. Одна Вера стояла на пьедестале, освещаемая блеском солнца и сияющая в мраморном равнодушии, повелительным жестом запрещающая ему приближаться, и он закрывал
глаза перед ней, клонил голову и мысленно говорил...
Его увлекал процесс писанья, как процесс неумышленного творчества, где
перед его
глазами, пестрым узором, неслись его собственные мысли, ощущения, образы. Листки эти, однако, мешали ему забыть Веру, чего он искренно хотел, и питали страсть, то есть воображение.
Дверь вдруг тихо отворилась,
перед ним явился Марк Волохов, в женском капоте и в туфлях Козлова, нечесаный, с невыспавшимся лицом, бледный, худой, с злыми
глазами, как будто его всего передернуло.
Он это видел, гордился своим успехом в ее любви, и тут же падал, сознаваясь, что, как он ни бился развивать Веру, давать ей свой свет, но кто-то другой, ее вера, по ее словам, да какой-то поп из молодых, да Райский с своей поэзией, да бабушка с моралью, а еще более — свои
глаза, свой слух, тонкое чутье и женские инстинкты, потом воля — поддерживали ее силу и давали ей оружие против его правды, и окрашивали старую, обыкновенную жизнь и правду в такие здоровые цвета,
перед которыми казалась и бледна, и пуста, и фальшива, и холодна — та правда и жизнь, какую он добывал себе из новых, казалось бы — свежих источников.
Когда он открывал
глаза утром,
перед ним стоял уже призрак страсти, в виде непреклонной, злой и холодной к нему Веры, отвечающей смехом на его требование открыть ему имя, имя — одно, что могло нанести решительный удар его горячке, сделать спасительный перелом в болезни и дать ей легкий исход.
Шум все ближе, ближе, наконец из кустов выскочил на площадку
перед обрывом Райский, но более исступленный и дикий, чем раненый зверь. Он бросился на скамью, выпрямился и сидел минуты две неподвижно, потом всплеснул руками и закрыл ими
глаза.
И вот она, эта живая женщина,
перед ним! В
глазах его совершилось пробуждение Веры, его статуи, от девического сна. Лед и огонь холодили и жгли его грудь, он надрывался от мук и — все не мог оторвать
глаз от этого неотступного образа красоты, сияющего гордостью, смотрящего с любовью на весь мир и с дружеской улыбкой протягивающего руку и ему…
Она, отворотясь, молча глядела к обрыву. И он поглядел туда, потом на нее и все стоял
перед ней, с вопросом в
глазах.
«Вот она, „новая жизнь“!» — думала она, потупляя
глаза перед взглядом Василисы и Якова и сворачивая быстро в сторону от Егорки и от горничных. А никто в доме, кроме Райского, не знал ничего. Но ей казалось, как всем кажется в ее положении, что она читала свою тайну у всех на лице.
Райский также привязался к ним обеим, стал их другом. Вера и бабушка высоко поднялись в его
глазах, как святые, и он жадно ловил каждое слово, взгляд, не зная,
перед кем умиляться, плакать.
Она опять походила на старый женский фамильный портрет в галерее, с суровой важностью, с величием и уверенностью в себе, с лицом, истерзанным пыткой, и с гордостью, осилившей пытку. Вера чувствовала себя жалкой девочкой
перед ней и робко глядела ей в
глаза, мысленно меряя свою молодую, только что вызванную на борьбу с жизнью силу — с этой старой, искушенной в долгой жизненной борьбе, но еще крепкой, по-видимому, несокрушимой силой.
Вера, по настоянию бабушки (сама Татьяна Марковна не могла),
передала Райскому только глухой намек о ее любви, предметом которой был Ватутин, не сказав ни слова о «грехе». Но этим полудоверием вовсе не решилась для Райского загадка — откуда бабушка, в его
глазах старая девушка, могла почерпнуть силу, чтоб снести, не с девическою твердостью, мужественно, не только самой — тяжесть «беды», но успокоить и Веру, спасти ее окончательно от нравственной гибели, собственного отчаяния.
Он поднял
глаза от портфеля…
Перед ним стоит — живая Вера! Он испугался.
Он хотел говорить, но сложил только руки, как будто с мольбой,
перед ней.
Глаза блистали, глядя на нее.
Тушин молча подал ему записку. Марк пробежал ее
глазами, сунул небрежно в карман пальто, потом снял фуражку и начал пальцами драть голову, одолевая не то неловкость своего положения
перед Тушиным, не то ощущение боли, огорчения или злой досады.
Он понял теперь бабушку. Он вошел к ней с замирающим от волнения сердцем, забыл отдать отчет о том, как он
передал Крицкой рассказ о прогулке Веры в обрыве, и впился в нее жадными
глазами.
Маленькая горенка с маленькими окнами, не отворявшимися ни в зиму, ни в лето, отец, больной человек, в длинном сюртуке на мерлушках и в вязаных хлопанцах, надетых на босую ногу, беспрестанно вздыхавший, ходя по комнате, и плевавший в стоявшую в углу песочницу, вечное сиденье на лавке, с пером в руках, чернилами на пальцах и даже на губах, вечная пропись
перед глазами: «не лги, послушествуй старшим и носи добродетель в сердце»; вечный шарк и шлепанье по комнате хлопанцев, знакомый, но всегда суровый голос: «опять задурил!», отзывавшийся в то время, когда ребенок, наскуча однообразием труда, приделывал к букве какую-нибудь кавыку или хвост; и вечно знакомое, всегда неприятное чувство, когда вслед за сими словами краюшка уха его скручивалась очень больно ногтями длинных протянувшихся сзади пальцев: вот бедная картина первоначального его детства, о котором едва сохранил он бледную память.
Неточные совпадения
Минуты этой задумчивости были самыми тяжелыми для глуповцев. Как оцепенелые застывали они
перед ним, не будучи в силах оторвать
глаза от его светлого, как сталь, взора. Какая-то неисповедимая тайна скрывалась в этом взоре, и тайна эта тяжелым, почти свинцовым пологом нависла над целым городом.
Вольнодумцы, конечно, могут (под личною, впрочем, за сие ответственностью) полагать, что пред лицом законов естественных все равно, кованая ли кольчуга или кургузая кучерская поддевка облекают начальника, но в
глазах людей опытных и серьезных материя сия всегда будет пользоваться особливым
перед всеми другими предпочтением.
— Кусочек! — стонал он
перед градоначальником, зорко следя за выражением
глаз облюбованной им жертвы.
В полдень поставили столы и стали обедать; но бригадир был так неосторожен, что еще
перед закуской пропустил три чарки очищенной.
Глаза его вдруг сделались неподвижными и стали смотреть в одно место. Затем, съевши первую перемену (были щи с солониной), он опять выпил два стакана и начал говорить, что ему нужно бежать.
— Кто я? — еще сердитее повторил голос Николая. Слышно было, как он быстро встал, зацепив за что-то, и Левин увидал
перед собой в дверях столь знакомую и всё-таки поражающую своею дикостью и болезненностью огромную, худую, сутоловатую фигуру брата, с его большими испуганными
глазами.