Неточные совпадения
А
оставил он ее давно, как только вступил. Поглядевши вокруг себя, он вывел свое оригинальное заключение, что служба не есть сама цель, а только средство куда-нибудь девать кучу люда, которому без нее незачем бы родиться на свет. И если б не было
этих людей, то не нужно было бы и той службы, которую они несут.
Там нет глубоких целей, нет прочных конечных намерений и надежд. Бурная жизнь не манит к тихому порту. У жрицы
этого культа, у «матери наслаждений» — нет в виду, как и у истинного игрока по страсти, выиграть фортуну и кончить,
оставить все, успокоиться и жить другой жизнью.
Там был записан старый эпизод, когда он только что расцветал, сближался с жизнью, любил и его любили. Он записал его когда-то под влиянием чувства, которым жил, не зная тогда еще, зачем, — может быть, с сентиментальной целью посвятить
эти листки памяти своей тогдашней подруги или
оставить для себя заметку и воспоминание в старости о молодой своей любви, а может быть, у него уже тогда бродила мысль о романе, о котором он говорил Аянову, и мелькал сюжет для трогательной повести из собственной жизни.
Он вспомнил ее волнение, умоляющий голос
оставить ее, уйти; как она хотела призвать на помощь гордость и не могла; как хотела отнять руку и не отняла из его руки, как не смогла одолеть себя… Как она была тогда не похожа на
этот портрет!
— К чему вы
это мне говорите? Со мной
это вовсе не у места! А я еще просила вас
оставить разговор о любви, о страстях…
— Жалко Марию. Вот «Гулливеровы путешествия» нашла у вас в библиотеке и
оставила у себя. Я их раз семь прочла. Забуду немного и опять прочту. Еще «Кота Мура», «Братья Серапионы», «Песочный человек»:
это больше всего люблю.
— Помилуй, Леонтий; ты ничего не делаешь для своего времени, ты пятишься, как рак.
Оставим римлян и греков — они сделали свое. Будем же делать и мы, чтоб разбудить
это (он указал вокруг на спящие улицы, сады и дома). Будем превращать
эти обширные кладбища в жилые места, встряхивать спящие умы от застоя!
— Неужели!
Этот сахарный маркиз! Кажется, я ему
оставил кое-какие сувениры: ночью будил не раз, окна отворял у него в спальне. Он все, видите, нездоров, а как приехал сюда, лет сорок назад, никто не помнит, чтоб он был болен. Деньги, что занял у него, не отдам никогда. Что же ему еще? А хвалит!
— Да,
оставь козла в огороде! А книги-то? Если б можно было передвинуть его с креслом сюда, в темненькую комнату, да запереть! — мечтал Козлов, но тотчас же отказался от
этой мечты. — С ним после и не разделаешься! — сказал он, — да еще, пожалуй, проснется ночью, кровлю с дома снесет!
Иногда она как будто прочтет упрек в глазах бабушки, и тогда особенно одолеет ею дикая, порывистая деятельность. Она примется помогать Марфеньке по хозяйству, и в пять, десять минут, все порывами, переделает бездну, возьмет что-нибудь в руки, быстро сделает,
оставит, забудет, примется за другое, опять сделает и выйдет из
этого так же внезапно, как войдет.
Последствия всего
этого известны, все
это исчезает, не
оставляя по себе следа, если нимфа и сатир не превращаются в людей, то есть в мужа и жену или в друзей на всю жизнь.
Чтобы уже довершить над собой победу, о которой он, надо правду сказать, хлопотал из всех сил, не спрашивая себя только, что кроется под
этим рвением: искреннее ли намерение
оставить Веру в покое и уехать или угодить ей, принести «жертву», быть «великодушным», — он обещал бабушке поехать с ней с визитами и даже согласился появиться среди ее городских гостей, которые приедут в воскресенье «на пирог».
Никакой искренней своей мысли не высказала она, не обнаружила желания, кроме одного, которое высказала категорически, —
это быть свободной, то есть чтобы ее
оставляли самой себе, не замечали за ней, забыли бы о ее существовании.
А мне одно нужно: покой! И доктор говорит, что я нервная, что меня надо беречь, не раздражать, и слава Богу, что он натвердил
это бабушке: меня
оставляют в покое. Мне не хотелось бы выходить из моего круга, который я очертила около себя: никто не переходит за
эту черту, я так поставила себя, и в
этом весь мой покой, все мое счастие.
— Говори, ради Бога, не
оставляй меня на
этом обрыве: правду, одну правду — и я выкарабкаюсь, малейшая ложь — и я упаду!
— Вон оно что! — сказала она и задумалась, потом вздохнула. — Да, в
этой твоей аллегории есть и правда.
Этих ключей она не
оставляет никому. А лучше, если б и они висели на поясе у бабушки!
— Знаю и
это: все выведала и вижу, что ты ей хочешь добра.
Оставь же, не трогай ее, а то выйдет, что не я, а ты навязываешь ей счастье, которого она сама не хочет, значит, ты сам и будешь виноват в том, в чем упрекал меня: в деспотизме. — Ты как понимаешь бабушку, — помолчав, начала она, — если б богач посватался за Марфеньку, с породой, с именем, с заслугами, да не понравился ей — я бы стала уговаривать ее?
Он захватил ковш воды, прибежал назад: одну минуту колебался, не уйти ли ему, но
оставить ее одну в
этом положении — казалось ему жестокостью.
«
Эту главу в романе надо выпустить… — подумал он, принимаясь вечером за тетради, чтобы дополнить очерк Ульяны Андреевны… — А зачем: лгать, притворяться, становиться на ходули? Не хочу,
оставлю, как есть, смягчу только
это свидание… прикрою нимфу и сатира гирляндой…»
Он написал ей ответ, где повторил о своем намерении уехать, не повидавшись с нею, находя, что
это единственный способ исполнить ее давнишнее требование, —
оставить ее в покое и прекратить свою собственную пытку. Потом разорвал свой дневник и бросил по ветру клочки, вполне разочарованный в произведениях своей фантазии.
Папашу
оставляли в покое, занимались музыкой, играли, пели — даже не брали гулять, потому что (я говорю тебе
это по секрету, и весь Петербург не иначе, как на ухо, повторяет
этот секрет), когда карета твоей кузины являлась на островах, являлся тогда и Милари, верхом или в коляске, и ехал подле кареты.
«Там она теперь, — думал он, глядя за Волгу, — и ни одного слова не
оставила мне! Задушевное, сказанное ее грудным шепотом „прощай“ примирило бы меня со всей
этой злостью, которую она щедро излила на мою голову! И уехала! ни следа, ни воспоминания!» — горевал он, склонив голову, идучи по темной аллее.
— Ты колдунья, Вера. Да, сию минуту я упрекал тебя, что ты не
оставила даже слова! — говорил он растерянный, и от страха, и от неожиданной радости, которая вдруг охватила его. — Да как же
это ты!.. В доме все говорили, что ты уехала вчера…
— Положим, самолюбию,
оставим спор о том, что такое самолюбие и что — так называемое — сердце. Но ты должна сказать, зачем я тебе?
Это мое право — спросить, и твой долг — отвечать прямо и откровенно, если не хочешь, чтоб я счел тебя фальшивой, злой…
— И
это оставим? Нет, не
оставлю! — с вспыхнувшей злостью сказал он, вырвав у ней руку, — ты как кошка с мышью играешь со мной! Я больше не позволю, довольно! Ты можешь откладывать свои секреты до удобного времени, даже вовсе о них не говорить: ты вправе, а о себе я требую немедленного ответа. Зачем я тебе? Какую ты роль дала мне и зачем, за что!
— Послушайте, Вера,
оставим спор. Вашими устами говорит та же бабушка, только, конечно, иначе, другим языком. Все
это годилось прежде, а теперь потекла другая жизнь, где не авторитеты, не заученные понятия, а правда пробивается наружу…
—
Оставим все
это… после, после… А теперь я потребую от тебя, как от друга и брата, помощи, важной услуги… Ты не откажешь!..
— Скорей! я замучаюсь, пока она не узнает, а у меня еще много мук… — «И
это неглавная!» — подумала про себя. — Дай мне спирт, там где-то… — прибавила она, указывая, где стоял туалет. — А теперь поди…
оставь меня… я устала…
— Послушайте, Вера Васильевна, не
оставляйте меня в потемках. Если вы нашли нужным доверить мне тайну… — он на
этом слове с страшным усилием перемог себя, — которая касалась вас одной, то объясните всю историю…
Новое учение не давало ничего, кроме того, что было до него: ту же жизнь, только с уничижениями, разочарованиями, и впереди обещало — смерть и тлен. Взявши девизы своих добродетелей из книги старого учения, оно обольстилось буквою их, не вникнув в дух и глубину, и требовало исполнения
этой «буквы» с такою злобой и нетерпимостью, против которой остерегало старое учение.
Оставив себе одну животную жизнь, «новая сила» не создала, вместо отринутого старого, никакого другого, лучшего идеала жизни.
Она даже нечаянно начала ей говорить ты, как и Райскому, когда заговорило прямо сердце, забывшее холодное вы, и она
оставит за собой
это право.
«Мне разрешено уехать, но я не могу теперь
оставить тебя,
это было бы нечестно… Можно подумать, что я торжествую и что мне уже легко уехать: я не хочу, чтобы ты так думала… Не могу
оставить потому, что ты любишь меня…»
— Виноват опять! — сказал он, — я не в ту силу поворотил.
Оставим речь обо мне, я удалился от предмета. Вы звали меня, чтоб сообщить мне о сплетне, и думали, что
это обеспокоит меня, — так? Успокойтесь же и успокойте Веру Васильевну, увезите ее, — да чтоб она не слыхала об
этих толках! А меня
это не обеспокоит!
В
это время вошел Егор спросить, в котором часу будить его. Райский махнул ему рукой, чтоб
оставил его, сказав, что будить не надо, что он встанет сам, а может быть, и вовсе не ляжет, потому что у него много «дела».