Неточные совпадения
Два господина сидели в небрежно убранной квартире в Петербурге, на
одной из больших улиц.
Одному было около тридцати пяти, а другому около сорока пяти
лет.
— Молчи, пожалуйста! — с суеверным страхом остановил его Аянов, — еще накличешь что-нибудь! А у меня
один геморрой чего-нибудь да стоит! Доктора только и знают, что вон отсюда шлют: далась им эта сидячая жизнь — все беды в ней видят! Да воздух еще: чего лучше этого воздуха? — Он с удовольствием нюхнул воздух. — Я теперь выбрал подобрее эскулапа: тот хочет
летом кислым молоком лечить меня: у меня ведь закрытый… ты знаешь? Так ты от скуки ходишь к своей кузине?
— Ну, нет, не
одно и то же: какой-то англичанин вывел комбинацию, что
одна и та же сдача карт может повториться
лет в тысячу только… А шансы? А характеры игроков, манера каждого, ошибки!.. Не
одно и то же! А вот с женщиной биться зиму и весну! Сегодня, завтра… вот этого я не понимаю!
Но вот Райскому за тридцать
лет, а он еще ничего не посеял, не пожал и не шел ни по
одной колее, по каким ходят приезжающие изнутри России.
Оно все состояло из небольшой земли, лежащей вплоть у города, от которого отделялось полем и слободой близ Волги, из пятидесяти душ крестьян, да из двух домов —
одного каменного, оставленного и запущенного, и другого деревянного домика, выстроенного его отцом, и в этом-то домике и жила Татьяна Марковна с двумя, тоже двоюродными, внучками-сиротами, девочками по седьмому и шестому
году, оставленными ей двоюродной племянницей, которую она любила, как дочь.
Один из «пророков» разобрал стихи публично на лекции и сказал, что «в них преобладает элемент живописи, обилие образов и музыкальность, но нет глубины и мало силы», однако предсказывал, что с
летами это придет, поздравил автора тоже с талантом и советовал «беречь и лелеять музу», то есть заняться серьезно.
Между тем затеяли пирушку, пригласили Райского, и он слышал
одно: то о колорите, то о бюстах, о руках, о ногах, о «правде» в искусстве, об академии, а в перспективе — Дюссельдорф, Париж, Рим. Отмеривали при нем
года своей практики, ученичества, или «мученичества», прибавлял Райский. Семь, восемь
лет — страшные цифры. И все уже взрослые.
Прошел май. Надо было уехать куда-нибудь, спасаться от полярного петербургского
лета. Но куда? Райскому было все равно. Он делал разные проекты, не останавливаясь ни на
одном: хотел съездить в Финляндию, но отложил и решил поселиться в уединении на Парголовских озерах, писать роман. Отложил и это и собрался не шутя с Пахотиными в рязанское имение. Но они изменили намерение и остались в городе.
Глаза, как у лунатика, широко открыты, не мигнут; они глядят куда-то и видят живую Софью, как она
одна дома мечтает о нем, погруженная в задумчивость, не замечает, где сидит, или идет без цели по комнате, останавливается, будто внезапно пораженная каким-то новым лучом мысли, подходит к окну, открывает портьеру и погружает любопытный взгляд в улицу, в живой поток голов и лиц, зорко следит за общественным круговоротом, не дичится этого шума, не гнушается грубой толпы, как будто и она стала ее частью, будто понимает, куда так торопливо бежит какой-то господин, с боязнью опоздать; она уже, кажется, знает, что это чиновник, продающий за триста — четыреста рублей в
год две трети жизни, кровь, мозг, нервы.
— Для страсти не нужно
годов, кузина: она может зародиться в
одно мгновение. Но я и не уверяю вас в страсти, — уныло прибавил он, — а что я взволнован теперь — так я не лгу. Не говорю опять, что я умру с отчаяния, что это вопрос моей жизни — нет; вы мне ничего не дали, и нечего вам отнять у меня, кроме надежд, которые я сам возбудил в себе… Это ощущение: оно, конечно, скоро пройдет, я знаю. Впечатление, за недостатком пищи, не упрочилось — и слава Богу!
Через четверть часа вошел в комнату, боком, пожилой,
лет сорока пяти мужик, сложенный плотно, будто из
одних широких костей, и оттого казавшийся толстым, хотя жиру у него не было ни золотника.
— В конце
лета суда с арбузами придут, — продолжала она, — сколько их тут столпится! Мы покупаем только мочить, а к десерту свои есть, крупные, иногда в пуд весом бывают. Прошлый
год больше пуда
один был, бабушка архиерею отослала.
Леонтий, разумеется, и не думал ходить к ней: он жил на квартире, на хозяйских однообразных харчах, то есть на щах и каше, и такой роскоши, чтоб обедать за рубль с четвертью или за полтинник, есть какие-нибудь макароны или свиные котлеты, — позволять себе не мог. И одеться ему было не во что:
один вицмундир и двое брюк, из которых
одни нанковые для
лета, — вот весь его гардероб.
— А вы, молодой человек, по какому праву смеете мне делать выговоры? Вы знаете ли, что я пятьдесят
лет на службе и ни
один министр не сделал мне ни малейшего замечания!..
Уважать человека сорок
лет, называть его «серьезным», «почтенным», побаиваться его суда, пугать им других — и вдруг в
одну минуту выгнать его вон! Она не раскаивалась в своем поступке, находя его справедливым, но задумывалась прежде всего о том, что сорок
лет она добровольно терпела ложь и что внук ее… был… прав.
Дело в том, что
одному «малютке» было шестнадцать, а другому четырнадцать
лет, и Крицкая отправила их к дяде на воспитание, подальше от себя, чтоб они возрастом своим не обличали ее
лет.
Очень просто и случайно. В конце прошлого
лета, перед осенью, когда поспели яблоки и пришла пора собирать их, Вера сидела однажды вечером в маленькой беседке из акаций, устроенной над забором, близ старого дома, и глядела равнодушно в поле, потом вдаль на Волгу, на горы. Вдруг она заметила, что в нескольких шагах от нее, в фруктовом саду, ветви
одной яблони нагибаются через забор.
— Довольно, Марк, я тоже утомлена этой теорией о любви на срок! — с нетерпением перебила она. — Я очень несчастлива, у меня не
одна эта туча на душе — разлука с вами! Вот уж
год я скрытничаю с бабушкой — и это убивает меня, и ее еще больше, я вижу это. Я думала, что на днях эта пытка кончится; сегодня, завтра мы наконец выскажемся вполне, искренно объявим друг другу свои мысли, надежды, цели… и…
Наконец открыла самый большой футляр. «Ах!» — почти с ужасом, замирая, сделала она, увидя целую реку — двадцать
один брильянт, по числу ее
лет.
И точно, у ней
одни мякоти. Она насидела их у себя в своей комнате, сидя тридцать
лет на стуле у окна, между бутылями с наливкой, не выходя на воздух, двигаясь тихо, только около барыни да в кладовые. Питалась она
одним кофе да чаем, хлебом, картофелем и огурцами, иногда рыбою, даже в мясоед.
— Икру? Даже затрясся весь, как увидал! А это что? — с новым удовольствием заговорил он, приподнимая крышки серебряных блюд,
одну за другой. — Какая вы кокетка, Полина Карповна: даже котлетки без папильоток не можете кушать! Ах, и трюфли — роскошь юных
лет! — petit-fours, bouchees de dames! Ax, что вы хотите со мной делать? — обратился он к ней, потирая от удовольствия руки — Какие замыслы у вас?
Он остановился над вопросом: во скольких частях? «
Один том — это не роман, а повесть, — думал он. — В двух или трех: в трех — пожалуй,
года три пропишешь! Нет, — довольно — двух!» И он написал: «Роман в двух частях».
Неточные совпадения
Он в том покое поселился, // Где деревенский старожил //
Лет сорок с ключницей бранился, // В окно смотрел и мух давил. // Всё было просто: пол дубовый, // Два шкафа, стол, диван пуховый, // Нигде ни пятнышка чернил. // Онегин шкафы отворил; // В
одном нашел тетрадь расхода, // В другом наливок целый строй, // Кувшины с яблочной водой // И календарь осьмого
года: // Старик, имея много дел, // В иные книги не глядел.
Но там, где Мельпомены бурной // Протяжный раздается вой, // Где машет мантией мишурной // Она пред хладною толпой, // Где Талия тихонько дремлет // И плескам дружеским не внемлет, // Где Терпсихоре лишь
одной // Дивится зритель молодой // (Что было также в прежни
леты, // Во время ваше и мое), // Не обратились на нее // Ни дам ревнивые лорнеты, // Ни трубки модных знатоков // Из лож и кресельных рядов.
Так точно думал мой Евгений. // Он в первой юности своей // Был жертвой бурных заблуждений // И необузданных страстей. // Привычкой жизни избалован, //
Одним на время очарован, // Разочарованный другим, // Желаньем медленно томим, // Томим и ветреным успехом, // Внимая в шуме и в тиши // Роптанье вечное души, // Зевоту подавляя смехом: // Вот как убил он восемь
лет, // Утратя жизни лучший цвет.
Под ним (как начинает капать // Весенний дождь на злак полей) // Пастух, плетя свой пестрый лапоть, // Поет про волжских рыбарей; // И горожанка молодая, // В деревне
лето провождая, // Когда стремглав верхом она // Несется по полям
одна, // Коня пред ним остановляет, // Ремянный повод натянув, // И, флер от шляпы отвернув, // Глазами беглыми читает // Простую надпись — и слеза // Туманит нежные глаза.
Кому не скучно лицемерить, // Различно повторять
одно, // Стараться важно в том уверить, // В чем все уверены давно, // Всё те же слышать возраженья, // Уничтожать предрассужденья, // Которых не было и нет // У девочки в тринадцать
лет! // Кого не утомят угрозы, // Моленья, клятвы, мнимый страх, // Записки на шести листах, // Обманы, сплетни, кольцы, слезы, // Надзоры теток, матерей, // И дружба тяжкая мужей!